Литература как жизнь. Том II — страница 108 из 155

Марк Твен воссоздал особенность соотечественников, которой американцы сами же дали название – жить в отказе, to live in denial, и я говорил не своими словами – цитировал. Но мои слушатели всё равно вставали и уходили. После лекции я услышал от Белл: «Перебарщиваешь».

Откровение дочери. Памяти Джилл Саммерс-Фолкнер

«Сама не знаю, почему я вам не ответила».

Джил Саммерс-Фолкнер в разговоре.

Дочь Фолкнера не ответила мне, хотя обычно на такие посылки отвечают просто из вежливости. Отправил я ей, лошаднице, набор «лошадиных» фото-портретов, сделанных Алексеем Шторхом.

Портреты – ослепительные. Отправил, когда мы готовились к симпозиуму «Фолкнер и Шолохов», который должен был проходить в Москве и на Дону, в станице Вешенской. Американская сторона нам сообщила, что в их делегацию включена дочь Фолкнера, сообщили и просили, помимо основной программы, показать ей наших лошадей, если только это возможно. Возможно?! Уж что-нибудь ещё, а лошадей покажем! Начал я показ с посылки Лёшкиных фотографий.

Однако дочь не приехала. А мне хотелось у неё спросить, почему её отец, любитель верховой езды, но ездок неважный, рисковал, садясь на строптивых лошадей, которые были ему не по рукам, он упорствовал, что и оказалось причиной его тяжелого падения, а в итоге – смерти. Об этом ещё нельзя было прочесть в книгах биографов, а нам с женой наши догадки подтвердил ездивший с ним на парфорсные охоты его приятель. умелый всадник, с которым у нас был откровенный разговор[259].

Почему же дочь мне не ответила? «А ты на себя посмотри!» – я подумал, когда мы встретились уже в Америке: вылитый Фолкнер во власти своего упрямства. Встречу с дочерью писателя американцы устроили моей жене, автору книжки о Фолкнере. Сделано это было в порядке исключения – Джил избегала фолкнеристов. Мне разрешено было при беседе присутствовать с условием вопросов о литературе не задавать, о лошадях – пожалуйста! Но едва успели нас друг другу представить, как дочь Фолкнера сказала: «Писательницей была моя мать». «А ваш оте…» – чуть было не выпалил я, но вовремя сдержался и просидел всю беседу с открытым от изумления ртом.

Слова дочери выдавали её неприятие не только фолкнеристов, истолкователей её отца, которые, как видно, не знали и знать не хотели ей слишком хорошо известное. У неё был собственный счет к отцу. Есть документальный фильм о Фолкнере, высказываются знавшие его, высказывается и дочь, осуждая отца за безжалостное отношение к близким. «Папа, не порти мне день рождения», – просила она отца, начинавшего очередной запой. «Кто помнит о дочери Шекспира?» – последовал риторический вопрос.

Творческое упрямство Фолкнера – дилемма 20-х годов, когда он мечтал войти в литературу и сделать выбор: становись рядовым традиционалистом, либо пробивайся в лидеры авангарда. Традиционалистом он был слабым, оставалось пробиваться в авангард.

Между тем супруга писателя написала роман, Фолкнер роман разругал, Эстелл рукопись уничтожила. Из биографов Фолкнера ни один семейно-творческого конфликта не раскрыл до конца. В одной из биографий об этом ни слова, в другой говорится, что роман не приняли в том издательстве, где пытались печатать Фолкнера, а он будто бы просил издателей роман прочитать. Больше ничего об этом неизвестно. Думаю: Эстелл обладала повествовательной способностью, которой Вильям Фолкнер не обладал, и потому приказал жене уничтожить написанное. А дочь держала сторону матери.

Мученик творчества

«Он умер недооцененным».

Из некролога Дэвида Марксона.

«Своего папочку я не читаю», – услышал я от дочери Дэвида. С её отцом, последним литературным могиканином творческого квартала Гринвич Вилледж, мы дружили больше двадцати лет. Это был писательский подвижник, отличался невероятной скромностью, говорил: «Душа у меня не того масштаба, что была у Фолкнера». В том-то и беда, что образцом ему служил Фолкнер. В отличие от Фолкнера мой друг был талантлив как повествователь, но таланта у него хватало на криминальные романы, а этого недостаточно, чтобы считаться серьезным писателем. Самым знаменитым литературным персонажем нашего времени считается Шерок Холмс, но его создатель Конан Дойль и то не сумел пробиться в серьезные писатели, Дэвид Марксон взялся писать «серьезно» – неудобочитаемо, следуя за Уильямом Гэддисом, а Уильям Гэддис следовал Малькольму Лаури. Отвечая на мою просьбу указать что-нибудь увлекательное, Дэвид назвал неудобочитаемые «Узнавания» Гэддиса и неудобочитаемый роман Лаури «Под вулканом». Мой друг, способный писать интересно и живо, оказался околдован, попал под гипноз, стал похож на человека безгрешного, ни в чем не повинного, однако он зачем-то наговаривает на себя, признаваясь в преступлении, которого не совершал, – другого сравнения подыскать я не мог.

Славы Дэвиду Марксону при жизни не организовали, в списки для обязательного чтения не включили. В букинистическом, где я пользовался неограниченным кредитом, его серьезные книги, нигде не востребованные, лежали штабелями. Но у продавцов он пользовался поклонением. Профессионалам-книжникам, видно, приелись всякие книги, и от пресыщения они предпочитали всем писателям того, которого никто не читает. О моем друге букинисты так и сказали: «Это же самый значительный современный автор». Хотел я другу доставить радость, и ему написал. Он сразу откликался, а тут ответа всё не было. Позвонил по телефону – без ответа. Узнал из газет: затворник Гринвич-Вилледж был найден мертвым в своей одинокой квартире. Посмертно его неудобочитаемые единомышленники стали ему организовывать славу. Станут ли его читать, не знаю, но будут изучать, вычитывая значения из неудобочитаемого и понимая непонятное.

Позорных слов не забываю

«Праздник жизни. Беседы о бессмертии и бесконечности».

Книга Нормана Козенса.

Норман Козенс возглавлял американскую делегацию на последней двусторонней встрече советских и американских писателей. Состояла делегация из тогда ещё живых классиков литературы США: Артур Миллер, Аллен Гинзберг, Уильям Гэддис, соавтор знаменитой пьесы «Пожнёшь бурю» Джером Лоуренс, Луис Окинклосс и Гаррисон Солсберри (называю ушедших). Фигуры первого ряда приехали стеной встать на защиту очередной жертвы тоталитарного режима и спасти мученицу-поэтессу.

«Должен подумать, что мне сказать», – перед началом встречи услышал я от Артура Миллера. Едва ли ему требовалось долго думать, но американцу хотелось лишний услышать, что можно сказать в ответ, когда сказать нечего.

«Какая же она поэтесса?» – лепетал глава нашей делегации, известный публицист, бывалый дипломат, опытный переводчик – беседу Сталина с Мао переводил! Поэтесса плохая? Нет, имел он в виду, что не состояла она в писательском Союзе и, по-моему, сам сознавал, насколько это был жалкий лепет. Опубликовать бы, вместо оправдания наших глупостей, стихи поэтессы, написал бы, скажем, Сева Сахаров рецензию, и пришлось бы, я думаю, скорую помощь вызывать, чтобы поэтессу выводить из обморока или, чего доброго, вынимать из петли. Уж, конечно, не на мученический костер возводить. Однако проделали затверженные глупости и в очередной раз остались в дураках.

Накипавшее чувство бессилия выместил я на главе американской делегации: обидел его. Извиниться перед ним извинился, и мое извинение он принял, но обидеть – обидел, не представляя себе его значение. Всё, что я знал о нем: главный редактор еженедельника «Сэтердей Ревью» («Субботнего обозрения»), но чего тогда не знали – он служил посредником между Кеннеди и Хрущевым в момент Каррибского кризиса. Это Норман Козенс исполнял миссию, которая без его имени сделалась легендарной, и её стали приписывать разным людям, либо разные люди сами приписывали миссию себе, как множество людей напрашивались Ильичу, чтобы нести бревно, или претендовали на родство с Марком Твеном. Норман Козенс передавал письма, которыми обменивались главы сверхдержав, и тотальная катастрофа была отвращена. Этого человека я оскорбил.

Наша дискуссия вращалась вокруг Ирины Ратушинской, американцы настаивали на предоставлении ей свободы творчества. Для нас это была заведомо битая карта: поэтесса сидела в тюрьме, её запрещали, приговаривая к бессмертию. Возразить было нечего. Когда же Норман Козенс завел разговор о «прославлении жизни»[260], я взорвался, обвиняя его в том, что он разводит непрофессиональную болтовню. «Может, и верно, что ты говорил, но так нельзя», – сказал мне Аллен Гинзберг. Может, и верно – согласие относительное, но такие сигналы получал я и от Симмонса, и Уэллека – едва ли не от каждого нашего партнера-противника. Каждый из них давал знать, что он не как все, у него есть своя, домашняя борьба. Гинзбергу было тоже невмоготу слушать рассуждения о вечной жизни, но есть рамки приличия.

Закричал я от отчаяния, не зная, что у Козенса уже определили рак. Сразу после дискуссии подошёл к нему и попросил простить мою грубость, он (мировой миротворец!) ответил без улыбки и без раздражения: «Извинение принято». Если на том свете увидимся, попрошу прощения ещё раз.

Разговоры с американскими писателями

«Десяти минут не наберется, чтобы у нас в доме говорили по-правде».

Артур Миллер. Смерть коммивояжера.

«Кого из американских писателей вы знаете лично?» – когда в 70-х годах меня об этом спросили, я ещё не знал никого. Присутствовал

как переводчик во время беседы Анисимова с Майклом Голдом, но от себя, кроме «Здрасте», не произнес ни слова. Был на лекции Курта Вонегута. Видел и слышал Карла Сэндберга и Роберта Фроста, Ирвина Стоуна и Эрскина Колдуэлла, Филиппа Боноски и Альберта Мальца, Джона Стейнбека и Джона Апдайка. Апдайк запомнился ответом, когда Елистратова спросила его, как он относится к Джойсу. «Джойс – гора, я холмик в её тени», – ответил молодой писатель. Стал с годами не просто маститым, его почитали, о нем высказывались как о литературном колоссе, и чем больше высказывались, тем отчетливее проступала неясность его положения в американской литературе.