Литература как жизнь. Том II — страница 137 из 155

кспрессия, замещение (по неокантианским понятиям, известным Пастернаку) реальности интенциональной идеей, и ради этого, во имя отличавших его от поэтов– органиков особенностей, творил поэт-рационалист, которого беззаветно преданный, любящий критик, ради спасения от политических наветов, перетолковывает в духе самой прямолинейной органики. Перетолковывая поэта по-своему, критик по существу предает его, но по обстоятельствам – спасает.

«Это единение с природой, без свидетелей и соглядатаев, придает стихам Пастернака особую интимность, подлинность и заставляет их звучать как голос самих ландшафтов», – пишет Синявский. Типичная ошибка, называемая в литературно-критическом словаре «аффективной», «эмоциональной» – впечатление от произведения критик выдает за анализ произведения. На самом деле, как известно, впечатление очень часто и даже как правило расходится со средствами достижения впечатления, в сущности обманчивого: где возникает впечатление близости, там на поверку – отдалённость и т. п. Задача профессионала, разбирающего произведение, в том и заключается, чтобы вскрыть его секрет, демистифицировать текст. Вместо этого Синявский предлагает обманываться вместе с ним. Обстоятельства сильно – до непоправимости – дисквалифицировали нас, отучив не только называть вещи своими именами, но и понимать их, ибо понимание могло сыграть в судьбе правильно понятого поэта роковую роль. Так что всё написанное Синявским о его любимом поэте есть классика распространившейся у нас спасительной фальсификации, призванной сменить фальсификацию губительную.

«Один день с Пастернаком» – имеющий историческое значение эпизод, хотя. конечно, здесь оба собеседника – поэт и его апологет – слишком сознают историчность их встречи, слишком позируют перед историческим зеркалом, чтобы в реальность приводимых высказываний можно было бы безраздельно верить. Так, неправдоподобна успокоенность Пастернака в отношении романа «Доктор Живаго», ибо поэт подвергался не только несправедливо-заушательской, но и принципиальной критике, на которую он, судя по опубликованным письмам, реагировал тревожно, болезненно. В частности, по поводу национальных мотивов в романе. Эта запись Синявского – рукотворный лик.

Вернуться же к определениям и разборам реальным, к разговору не «во спасение», к речам не «за» и не «против», а по существу, мы сможем только пройдя через очистительный период, опубликовав всё это, позволив этому отлежаться и затем уже подвергнуть всё это пересмотру. Приведу пример из области, которой занимался специально – шекспировские переводы Пастернака. Со временем переводы Пастернака потребуют такого пересмотра, какой по нынешним условиям трудно себе представить. Как справедливо указывает Синявский, Пастернак переводил Шекспира по необходимости, занимаясь этой работой вместо собственного творчества, и подобная вынужденность, подневольность, не могла не сказаться на переводах. Страшно произнести, но в некоторых случаях, кроме «халтуры», не приходит на ум никакого иного слова, когда видишь в этих переводах недостаточное знание языка, реалий и просто небрежность. Характерная особенность этих переводов, при восторженном отношении к ним, это отсутствие крылатых строк. Вместо прежней «связи времен» (Кронеберг) у Пастернака – «дней связующую нить» («Гамлет»), вместо «Она меня за муки полюбила, а я её за сострадание к ним» (Вейнберг) – «Я ей своим бесстрашьем полюбился, она же мне – сочувствием своим» («Отелло»), вместо «Нет в мире виноватых» (Дружинин) – «Виновных нет, поверь виновных нет» («Король Лир»). Причём, пастернаковские строки соответствуют оригиналу меньше, чем прежние переводы. Разумеется, обсуждение подобных вопрсов только дело будущего.

Оценка Синявским переводов Пастернака еще одно общепринятое мнение: оцениваются Синявским восторженно. Однако, при всей любви и преданности к предмету своего исследования, литературовед-учёный не должен верить писателю на слово, не должен доверяться его высказываниям, автохарактеристикам, он может ими пользоваться, но сверив их с материалом. Синявский этого не делает, считая, что всё именно так и обстоит, как сказал Пастернак. Из этого он выводит и оценку пастернаковских переводов как конгениальных Шекспиру. В частности, Синявский цитирует стихотворную строку самого Пастернака, конечно, доверяясь ей полностью: «О! Весь Шекспир, быть может, только в том, что запросто болтает с тенью Гамлет». Между тем, именно с тенью, то есть Призраком своего отца, Гамлет не «болтает», а говорит крайне осторожно, исполненный ужаса и уважения. Не стоило бы придираться к одному примеру, но из этой строки, из этого «запросто болтает» Синявский выводит переводческие принципы Пастернака, считая их конгениальными Шекспиру.

Такие пер едержки не только всё вр емя в стр ечаются у Терца-Синяв ского, они составляют своего рода систему, передержки – необходимый элемент, исходный принцип: делается некорректное допущение и на этой основе в дальнейшем развивается мысль. В статье о Достоевском Синявский пишет: «Пройдя этот опыт (каторжный – Д.У), Достоевский не изменился, во всяком случае, не изменил самому себе». Достоевский очень изменился, он изверился в своём прежнем идеале, социалистическом. И всю жизнь он потом доказывал оправданность этой произошедшей в нём перемены. Почему не захотел этого учесть бывший советский автор, вычеркивающий из своих статей строки о достоинстве советского гражданина?

Статья «Река и песня», с точки зрения методологической, упражнение в духе той полудилетантской мифологической поэтики, которой на Западе уже давно занимаются, исходя из вкусового допущения, на глазок. «…В России реки связаны с песней». Принято? А дальше всё уже пошло само собой, всё так или иначе из этого выводится. Раньше это считалось бы просто эссе, свободным ходом мысли, теперь этому зачем-то придаётся видимость объективности, научности, как бы доказанности.

А зачем потребовался А. Д. Синявскому Абрам Терц как маска, как псевдоним? Первичные причины понятны, но в дальнейшем почему он настаивал на двойничестве? Это особенно ясно обнаруживают «Прогулки с Пушкиным», которые будто бы написаны в тяжелейших лагерных условиях и одновременно содержат постраничные сноски на старинные русские журналы пушкинской поры: в лагере была чудесная библиотека? И ею можно было свободно пользоваться? Эта передержка есть мера всех прочих передержек, неточностей чисто фактического порядка, которые А. Д. Синявский допускает и приписывает Абраму Терцу, чтобы не нести за них профессиональной ответственности.

«Россия-Мать, Россия-Сука, ты ответишь и за это очередное, вскормленное тобой и выброшенное потом на помойку, с позором – дитя!» Эта взбудоражившая всех реплика списана у Олдингтона с заменой названия страны: «Старая добрая Англия, да поразит тебя сифилис, старая сука! Ты сделала из нас мясо для червей». Только у Олдингтона там, в «Смерти героя», прибавлено: «Мы сами сделали из себя мясо для червей». И это уже иной уровень самосознания по сравнению с той желчной обиженностью, на какую оказался способен Синявский-Терц.

Надо всё это напечатать, не сокращая ни слова. Автору ответят. Нынешний автор, в особенности, как Синявский, прошедший Западную выучку, совершенно имммунен ко всякой критике, он не краснеет ни при каких разоблачениях, но читатели почувствуют силу контрудара, тем более, что всё будет гласно, в честном литературном бою. Снятием судимости, реабилитацией мы признали свою вину перед автором, и чем скорее возвращением автора читателям эта вина будет заглажена, тем лучше – тем скорее можно будет перейти к решению специальных вопросов, насколько всё это содержательно, состоятельно и т. п. До тех пор говорить об этом некорректно и бесполезно. Нам выпало пережить двойной позор. Мы были свидетелями необоснованных осуждений (всякому здравомыслящему человеку было ясно, что творится нечто неправедное: так нельзя осуждать людей, как это делалось), мы стали свидетелями признания этой несправедливости по мере возвращения – триумфального возвращения – некогда осужденных и затем изгнанных. Чтобы не пережить позор втройне, затягивая литературную реабилитацию тех же лиц, следует как можно скорее восстановить их контакт с читательской аудиторией. Больше света! На свободное пространство! И только тогда можно будет выяснить, чего же на самом деле стоят эти авторы – художники, поэты, писатели.

1985

Приглашение на суд

О Владимире Набокове

Прозу Владимира Набокова я всегда терпеть не мог, но кто поверил бы в искренность моей неприязни, когда он был у нас труднодоступен? Я же читал его с конца 50-х годов по обязанности, по службе в Институте мировой литературы, точнее, читал прежде всего о нем, поскольку в обязанности мои как референта входило ознакомление с новинками зарубежного литературоведения и критики. И вот я видел: организуется репутация, насаждается, канонизируется… Видел такое не впервые, наблюдал тот же самый процесс на других примерах, с другими именами. Мне уже стали известны признаки и отчасти приемы подобного возведения на вершину литературной славы, поэтому я мог про себя отметить, что наступил час Набокова.

Имя Набокова, когда я увидел его на страницах зарубежной печати в некоем ореоле, было мне знакомо. Но практически только имя. В пятьдесят седьмом году появился «Пнин», написанный по-английски, попробовал я читать этот роман, показалось не интересно, и я не притрагивался к Набокову до тех пор, пока не начался шум вокруг «Лолиты».

«Лолита» произвела на меня именно то впечатление, о котором, суммируя отклики ряда читателей, сообщает сам Набоков, – обмана. А когда вскоре вышла в США первая монография о нем, то, штудируя по долгу службы эту книгу, я увидел его на суперобложке – на фотографии – таким, каким он и представлялся мне по впечатлениям от его произведений: хитро и в то же самое время с тревогой на всех поглядывающим, дескать, удалось мне вас провести или же пока еще кое-кого не удалось?

Провести меня, как и многих моих сверстников, вообще говоря, не трудно: многого в силу обстоятельств мы не читали и даже многих громких имен и названий не слыхали, пока учились, поэтому испытывали чувство вины перед неизвестными нам мировыми знаменитостями. Этот, как говорится, комплекс действовал в нашем сознании, заставляя при запоздалом знакомстве со знаменитостями воздавать им сторицей, возмещать избытком восторга перед ними свое прежнее невежество: раньше не знали, не читали, зато уж отныне и вовеки полюбили беззаветно, безраздельно, на всю дальнейшую жизнь! Головокружение от прозрения проходило со временем, и в отношении к новому – для нас, для меня – литературному явлению устанавливалось равновесие, хотя из-за ненормально-запоздалого знакомства нетвердость, несамостоятельность суждений так и осталась в наших мнениях. Вот почему любому из нас и сейчас легко, что называется, забить баки, взять каждого из нас на пушку, обвести, как маленького, вокруг пальца, короче говоря, подействовать на нас испугом, стоит лишь авторитетно и многозначительно намекнуть, будто мы не знаем чего-то такого, что всем давным-давно известно…