Литература как жизнь. Том II — страница 143 из 155

Шиллеризация и шекспиризация – эти принципы изображения прошлого, отмеченные Марксом и Энгельсом, предполагают либо перенесение явлений прошлого в сегодняшний день, изображение их так, как они нам видятся сегодня, либо конкретно-историческое, подробное и детальное проникновение в суть того, что и как было.

Наша литература опередила историческую науку, подсказала ей кое– что, повела ее за собой, обратившись к «белым пятнам», к забытым или, точнее, неудобопроизносимым именам. Отдав должное нашим писателям, мы должны проанализировать то, что имеется в нашей литературе, когда она обращается к истории.

На одной из лекций по современной литературе, лекций, которые прекрасно посещаются, потому что люди хотят услышать оценку современных литературных явлений, я получил записку: «Почему не запретят?!» Это касалось пьес М. Шатрова, прежде всего пьесы «Дальше… дальше… дальше!». Кончились те времена, когда запрещением и умолчанием можно было «оценивать» явления. Однако лишь начинаются времена настоящей, трезвой, посильно объективной оценки литературных явлений.

Да, Шатров, безусловно, сыграл роль литературного и общественного лидера, обратившись к изображению фигур и событий, как бы не существовавших в нашей памяти, в памяти моего поколения, во всяком случае. Но в той же пьесе «Дальше… дальше… дальше!» есть модернизирующий оттенок: речи персонажа с ленинским именем напоминают иногда разглагольствования тех, с кем В. И. Ленин спорил. Не только в стилистике, но и в позиции по существу мы видим иногда расхождения между тем, что этот персонаж говорит и что мы читаем у Ленина. Как уже сказано, не существовало для Ленина тех интеллигентских колебаний, которые ему в пьесе приписываются, тех страхов, которыми нас сегодня от его имени пугают, и если в пьесах М. Шатрова персонаж с ленинским именем, вроде современного Гамлета, тревожится, как бы ненароком кого-нибудь не расстрелять,

В. И. Ленин говорил и подчеркивал, что в революциях счет идет на миллионы, и только на миллионы.

Эти мои замечания ни в коей мере не направлены на то, чтобы приуменьшить значение пьес Шатрова, их смелости.

Иногда говорят, стоит ли беспокоиться об оттенках? Сейчас, говорят, главное упразднить старые догмы, стереотипы. Но мы знаем, что если просто так, не разбираясь, упразднить одни догмы и стереотипы, то на смену им придут новые догмы и стереотипы. Нет, конкретное историческое понимание должно быть для нас ключом, понимание, которым вооружили нас основоположники нашего мировоззрения.

1988

«Безумное превышение своих сил»[308]

«Доктор Живаго» Б. Пастернака

Крупнейшее произведение Бориса Пастернака, которое мы наконец прочли, дает, согласно намерениям автора, картину нашей страны в первой трети нашего века. Но прежде всего – это история заглавного героя. Роман написан не только о Живаго, однако он написан ради Живаго, чтобы показать драму такого современника революционной эпохи, который революции не принял.

Юрий Андреевич Живаго, отпрыск богатой буржуазной семьи, москвич, получил в Московском университете медицинское образование, побывал как врач на фронте Первой мировой войны, в революционные годы находился в плену у сибирских партизан, потерял связь с семьей, высланной за границу, все же сумел спустя некоторое время вернуться в Москву, вел неопределенный образ жизни, кормясь то врачеванием, то литературой, поскольку писал с юных лет, умер скоропостижно от сердечного приступа, после него осталась тетрадь стихов.

«Что за чертовщина?.. Что-то читаное, знакомое» – так однажды думает герой, и та же мысль сопровождает чтение романа. Москва предреволюционная и в пору нэпа, Сибирь времен гражданской войны, «кожаные куртки», «уплотнение» по жилплощади, злой демон-совратитель, девушка, полетевшая, словно ночная бабочка, на притягательный и губительный огонь, интеллигент, очутившийся между молотом и наковальней, – все это встречалось в нашей литературе столь часто и настолько хорошо было известно автору романа, что нельзя и думать о случайности впечатления чего-то уже читанного при чтении «Доктора Живаго». Случайно ли, например, что квартирует Живаго на Сивцевом Вражке, который служит местом действия, по меньшей мере, в трех произведениях, в том числе в романе писателя-эмигранта М. Осоргина[309] «Сивцев Вражек»? Погода у Бориса Пастернака и та повторяется, как бы цитируется, в особенности если играет роль символическую. Скажем, вьюга, которая «была одна на свете», как будто залетела в роман из «Двенадцати» Александра Блока. А произносимая с подъемом фраза «Надвигается неслыханное, небывалое» вторит чеховской «громаде», которая тоже «надвигается», и «готовится здоровая сильная буря» («Три сестры»).

«Могло показаться, что мальчик хочет сказать слово на материнской могиле» – таково первое, на первой же странице, появление Юрочки Живаго, когда он, десятилетний мальчик, поднимается на свеженасыпан– ный могильный холм. Что-то знакомое!

И действительно вспоминается: «Рассказывали, будто раз за обедом у Веселовских… вдруг запищало от края стола: – Милостивые государыни и милостивые государи… – И тут лишь увидели, что над столом – голова «пупса», Юрочки; Юрочка, поднимая стакан… тост произносит» (А. Белый. «На рубеже двух столетий». М., 1931, с. 110).

Конечно, это случайность, что оба Юрочки и обоим как раз по десяти лет. Кроме того, Юрочка Живаго, в отличие от Юрочки Веселовского, поднялся не за торжественным столом и говорить на самом деле не собирался – он зарыдал, но по существу эпизоды аналогичны. Истинная разница между ними заключена в отношении к «пупсу», мальчику, выступающему наравне со взрослыми, изначально получившему и чувствующему за собой жизненное полноправие. Один автор над своим Юрочкой иронизирует, другой – проникновенно всматривается.

Подобная перекличка с предшественниками могла бы послужить предметом целого исследования. Но и так ясно: если автор предлагает нам перечитать знакомое, то, стало быть, о знакомом у него написано иначе, под другим углом зрения, чем писали прежде.

Борис Пастернак почувствовал себя, очевидно, исторически обязанным высказаться на тему уже, казалось бы, исчерпанную, – об интеллигентском индивидуализме. Не думаю, что он полемизировал именно с мемуарными книгами Андрея Белого, охватывающими в точности тот же период, или, скажем, с чеховской «Скучной историей» и с «Жизнью Клима Самгина». Но вернуться к проблеме, к типу личности, раскрытой в перечисленных и во многих других классических произведениях, ему, вероятно, представлялось необходимым.

Он оказался свидетелем парадокса в судьбе таких людей, как горьковский Клим Самгин или его Юрий Живаго: революционный процесс разметал их среду и в то же время вынес ее обломки на поверхность, помещая заурядных представителей этой среды выше, чем они заслуживали: что считалось заурядным, то стало выглядеть исключительным. Это касается тех дореволюционных интеллигентов, кто в свое время, при очевидной культурной вышколенности и холености, был оценен невысоко, как духовная «бедность» (А. П. Чехов), «пустая душа» (А. М. Горький), «безмыслица» (А. Белый). И вдруг пустая душа попала на место духовности, а искусствовед типа профессора Серебрякова («Дядя Ваня»), которому Чехов поставил диагноз полнейшей глухоты к искусству, оказался принят за тончайшего ценителя искусства, и литературная неодаренность при профессиональности и образованности поднялась по шкале творческих достоинств, причем очень значительно поднялась, не ступенькой выше – чуть ли не на вершину. Совершалась подобная переоценка по мере того, как прошлое уходило все дальше, и любые его приметы и представители могли, за отсутствием шкалы для сравнения и прежней конкуренции, обрести преувеличенное значение. Тут мог возникнуть и вопрос: а не ошиблась ли наша литература, разоблачая индивидуализм как замаскированную безличность? И вот автор «Доктора Живаго» заново проделал детальный анализ личности, перечеркнутой его предшественниками.

Если, закончив чтение романа, вернуться к первой странице, к эпизоду на похоронах, то становится видно, что детски-непосредственный порыв, неумышленное восхождение, невольное возвышение над окружающими Юрочки Живаго это символ его последующего поведения, уже осознанного.

«Он чувствовал себя стоящим на равной ноге со вселенной» – так передано Юрино самочувствие, когда он подрос, стал студентом. И то же чувство в нем с годами не убывает, а только увеличивается, растет, достигая столь сверхъестественных размеров, что незадолго до своей скоропостижной кончины Юрий Андреевич готов сказать окружающим: «Единственное живое и яркое в вас, это то, что вы жили в одно время со мной и меня знали». Так высоко в собственных глазах поднялся тот Юрочка, что некогда, взойдя на материнскую могилу, рыдал на виду у всех.

Надо отметить, что многих сверстников и друзей Живаго с детства приучали оставить мысль о том, что они «как все». Но, пожалуй, никто из них, кроме Юрия, не поддался этому внушению полностью. И если близкий приятель Живаго как раз остерегается «безумного превышения своих сил», то сам он на превышение готов, он и превышения никакого не видит, считая, что встать где-то над миром ему вполне по силам.

Хотя о собственном величии заявить во всеуслышание Живаго все же не решился, он, по ситуации, мог бы это сделать: с ним бы, пожалуй, согласились его близкие и друзья. «Ты талантливый…», – говорят ему свои люди, не подозревая, насколько он в том уверен и как этого еще недостаточно для его немыслимой гордыни.

Живаго приходилось выслушивать и другие суждения о себе, противоположные. Получал он прямо в лицо, как мы можем судить с его же собственных слов, и «мелкую душонку», выслушал тираду и об «олимпийстве тунеядцев», даже дал себе труд ответить на упреки в «неоправданном высокомерии» и «непозволительной надменности», но фактически он все это пропускал мимо ушей. Его сокровенное желание – сделать общим убеждением то, в чем уверена его жена и он сам. То же самое он слышал от будущей тещи, только в кратком изложении (это будущая теща сказала ему – «талантливый»), а Тоня Громеко, ставшая Живаго, как послушная дочь, как верная, хотя и потерянная мужем супруга, рассуждает развернуто, договаривая все до конца: «Ах как я люблю тебя, если бы ты только мог себе представить! Я люблю все особенное в тебе, все выгодное и невыгодное, все обыкновенные твои стороны, дорогие в их необыкновенном соединении, облагороженное внутренним содержанием лицо, которое без этого, может быть, казалось бы некрасивым, талант и ум, как бы занявшие место на