чисто отсутствующей воли. Мне все это дорого, и я не знаю человека лучше тебя».
За ум, да еще талант действительно многое прощается. Поэтому надо проверить данную характеристику. Автор предоставил нам полную возможность для этого: в романе многое о герое высказано и все же место его настоящего оппонента оставлено не занятым. Никто как следует не поспорил с Живаго о том, что для него самого является существенным, что оправдывает в нем, как и говорит жена, все: умен он или не умен? Талантлив или не талантлив?
Правда, к роману приложены стихи, чтобы, как говорится, снять подобные вопросы, но о стихах скажем позже. В романе, когда мы слышим о «талантливости» Живаго, когда говорится, что «Юра хорошо думал и очень хорошо писал», это, скорее, утверждается и повторяется слиянными голосами семейно-дружеского круга и самого Живаго, чем раскрывается и подтверждается. Вернее, когда раскрывается, то, по меньшей мере, вызывает сомнения.
Например, услыхав о своей талантливости, Живаго разражается словесной трескотней и, вместо того чтобы проявить ум, произносит массу «умных» слов. Впрочем, именно таким образом он утешает мать своей будущей жены, но ведь у нас свои уши есть, а главное, это, как и похороны в начале, эпизод символический, обозначающий ситуацию в целом: для определенного круга Юрий Живаго, что бы он ни говорил, это воплощенный ум, талант, и лучше него быть не может.
Но когда заканчиваешь читать «Доктора Живаго», то вспомнить из жизни заглавного героя оказывается нечего – ни эпизода, ни момента, ни сцены, которые бы запечатлелись в памяти как яркое переживание. Пересказ сюжета у того, кто не читал роман, может создать иное впечатление: ведь, кажется, сколько всего происходит! Да, события, великие и малые, общественные и частные, обозначаются непрерывно: то похороны, то самоубийство, то рабочие демонстрации, то мировая война, и в то же время ни одно из событий, больших и мелких, не пережито Живаго с достаточной (для читателя) выразительностью. Словно все это совершалось не при нем и не с ним, будь то рождение его собственного ребенка или революция. И это впечатление также не может быть случайным. Постоянно говорится (прежде всего устами Живаго) о многих переживаниях, но нет самих переживаний, что – в характере героя.
Даже та сцена, которую в 1956 г. в своем письме к Борису Пастернаку приводили Константин Федин, Константин Симонов и другие члены редколлегии журнала «Новый мир», объясняя отклонение рукописи, теперь в составе всего повествования выглядит едва заметной за счет все той же внутренней вялости, душевной непричастности главного персонажа к происходящему. Конечно, как всегда, Живаго и здесь говорит о чувствах, но где его чувства в непосредственном выражении? Не говоря уже о том, какова, с нравственной точки зрения, его позиция в этот момент? Он стреляет нехотя и убивает случайно!
Это – бой в тайге, Живаго поневоле сражается на стороне партизан против колчаковцев, «близких ему по духу». Здесь сказано: «Жалость не позволяла ему целиться в молодых людей, которыми он любовался и которым сочувствовал». Достойно ли любоваться людьми, которые сами идут на смерть и другим несут смерть? Но уж таков Живаго – говорит о чувствах, не испытывая их, или, лучше сказать, испытывая лишь такие чувства
– мелодраматические в момент трагедии: «Но, о ужас! Как ни остерегался доктор, как бы не попасть в кого-нибудь… двух он задел и ранил, а третьему несчастливцу, свалившемуся недалеко от дерева, это стоило жизни». Итак, посылая пули куда попало, он угодил не в одного – в троих, и если стрелять, не целясь, было вынужденным предательством по отношению к тем, в чьих рядах он находился, то ранить и даже убивать наобум того, кому – на словах – сочувствуешь, это… это… прошу, по собственному усмотрению подберите, как говорил Шекспир, имя действию.
«Я достоин жалости», – уверенно утверждает Живаго, и это предписание другим относительно себя самого, как обычно, совпадает с его самочувствием: «Ему было жаль себя». Ожидая от мира снисхождения, пощады и, наконец, признания, которое бы совпало с его самооценкой, Живаго судит о мире, человечестве и вообще о других так, как ему угодно, и не замечает или не хочет замечать, что другим-то он не позволяет пользоваться теми мерками, которые считает подходящими для себя. «… – Выяснилось,
– толкует он Ларисе Федоровне, – что для вдохновителей революции суматоха перемен и перестановок единственная родная стихия, что их хлебом не корми, а подай им что-нибудь в масштабе земного шара». Нужно ли оспаривать мнение доктора Живаго о деятелях революции? Не достаточно ли спросить, а он сам, поставивший себя «на равную ногу» со вселенной, разве согласен на меньшее? Чему же он удивляется? И что же он поражается жестокостям с той и с другой стороны, когда сам не только проявил жестокость, но – еще худшую жестокость, чем любая из сторон? Те знали, за что и почему убивают друг друга, а он ухлопал человека по нечаянности, из лучших чувств, стараясь «не попасть в кого-нибудь».
Как выяснилось, тот человек не был убит и оказался только оглушен, но дело не в этом: все равно – трагедия, однако Живаго трагедии не пережил, он красиво, как по книжке, давно читанной, спросил себя: «Зачем я убил его?» – и ни разу в дальнейшем не вспомнил этого ужаса.
А как он, если обратиться к чувствам другого года, говорит о женщинах и с женщинами? Тут тоже возможно целое исследование, но мы ограничимся лишь немногими примерами. «Ее руки поражали, как может удивлять высокий образ мысли», или – «лебедино-белая прелесть». А как они с Ларой бросаются в объятия друг к другу? Вы, если еще не читали роман, вероятно, не поверите: «как безумные».
Понятно, победителя не судят: если им восхищаются и в объятий к нему бросаются, то уж, как говорится, им виднее. Однако каждому глаза даны и, по-моему, ничего в любовном романе Лары и Юры, кроме банальной связи, оформленной со всевозможным позерством и фразерством, не видно. Собственно, некоторые друзья пытались указать Живаго на его скрытое, вычурными фразами маскируемое бездушие, но, по своему обыкновению, он их долго слушать не стал: сам выговорился и, не дав возможности возразить на его рацеи о том, как ему «до страсти хочется жить», сказал «до свидания» и тут же ушел.
Наконец, стихи, о чем свидетельствуют стихи, приложенные к роману? Что ж, стихи – разные, и не все хорошо, тем более очень хорошо из того, что будто бы написал Юрий Живаго. «Ты – на курсах, ты родом из Курска», «Разговоры вполголоса, и с поспешностью пылкой…» – такие строки, вне всякого сомнения, принадлежат ему, персонажу, автору сборника под названием «Игра в людей», стихи не лучше, не глубже его рассуждений в самом романе и читаются, соответственно, как стилизация расхожей поэзии того времени. Эти стихи – в самом деле перепев читаного и знакомого, они подражательны, напоминают Игоря Северянина и других мэтров начала нашего века. Помещенные здесь же стихи иного рода и уровня, стихи самостоятельные и уникальные, принадлежат, мне кажется, другому человеку – Борису Пастернаку, но для того чтобы именно об этих стихах «из романа» говорить, надо говорить о поэзии Бориса Пастернака вне романа, а уж такую задачу придется отложить до другого случая.
Особый случай и более обширное печатное пространство требуются и для анализа взаимоотношений автора со своим героем. И, наконец, совершенно особая тема – публикация «Доктора Живаго». Для этого сейчас не только места, но и, прямо надо сказать, достаточных данных пока нет[310].
Кто спешит представить дело так, будто роману противостояла одна только косность, не желавшая видеть замечательное произведение опубликованным, тот невероятно упрощает ситуацию. Просто изымает из нее внутренний драматизм. А этот драматизм был: ведь даже некоторые преданнейшие поклонники Бориса Пастернака считали, что поэт не оправдал их надежд как романист. Разумеется, и тупое сопротивление играло свою роль. Но держательство и непущательство своими силами помогали поддерживать атмосферу мученичества вокруг автора романа, парадоксальным образом содействуя шедшему из-за рубежа прославлению «Доктора Живаго». А за рубежом, в крупнейших капиталистических странах, тоже все складывалось не просто: сначала появились отзывы довольно сдержанные и прямо отрицательные, зато уж когда автор оказался лауреатом Нобелевской премии, все распри были позабыты, и многие критики увидели глубину и силу, где прежде видели слабость. Это даже зафиксировано в американском «Справочнике по русской литературе», вышедшем в 1985 году. Там сообщено: «Доктор Живаго» отчасти следует традициям русского романа прошлого столетия, отчасти отклоняется от этих традиций, нарушая причинно-следственное чередование событий в повествовании, не соблюдая исторической хронологии, не сохраняя особенностей обстановки в ее достоверности, и, главное, «размывая отчетливость облика центральных персонажей», и после добавлено: «Эти черты некоторыми критиками рассматривались как недостатки романа». Но в своем большинстве критики перестали быть критиками в отношении «Доктора Живаго» и сделались его апологетами либо занялись безоценочной расшифровкой символики в романе. И в самом деле, как критиковать роман, когда автор находится в несчастье? Поистине парадокс: грубые и заушательские нападки на Бориса Пастернака послужили для его произведения надежной защитой от серьезной критики. Нам теперь, когда мы прочли или читаем роман, предстоит разобраться и в этом парадоксе.
На этот раз, завершая разговор о «Докторе Живаго», я хотел бы сказать еще раз: конечно, очень жаль, что Борис Пастернак не свел своего героя с идейным противником по-настоящему сильным. Умный большевик, который встречается ему в Сибири, все-таки щадит Живаго, словно угадывая его пожелание, чтобы к нему проявляли жалость. А ведь Живаго можно было бы припереть к стенке и загнать в угол. Ведь не трудно увидеть и показать, что о больших идеях и больших событиях говорит он начитанными наборами чужих слов, многие из которых относятся к тому, что его сверстник Андрей Белый, на тех же словесах выращенный, и назвал безмыслицей. Разумеется, чтобы порисоваться перед Антониной Александровной или Ларисой Федоровной и произвести на них неотразимое впечатление, этого, может быть, предостаточно, но разве это уровень эпохи? Юрий Живаго внутренне соглашается с тем, что он – укор новому миру, «насмешка над этим миром», ему и в голову не приходит, что, не приемля революции, он на самом деле должен быть признателен ей: только решительное потрясение, выбитость из своей колеи придали его чувствам и переживаниям некоторые краски. А то остался бы Юрочка благополучным «пупсом» до седых волос, стал бы второстепенным поэтом или (как «Юрочка» у Белого) посредственным переводчиком – не больше. Правда, и революционное потрясение не много исторгло из души Живаго: уж такой человек, такой тип, о котором в свое время было классически написано, и мы это читали, нам это знакомо: его раньше звали Николай Степаныч, профессор Серебряков, «русский денди», Клим Самгин, словом, пустая душа.