Процветающие Алтайские фестивали в честь Шукшина и непрекра– щающиеся переиздания его книг, разумеется, внушительный показатель широкого признания и устойчивой популярности, но признание и популярность невечны. Многие, некогда гремевшие, однако безвозвратно и бесследно исчезнувшие имена нелегко хотя бы вспомнить, о них должны помнить специалисты литературы, но и специалисты едва ли возьмутся объяснить, почему стерлись в общей памяти авторы небесталанные и произведения небездарные, умно и мастерски написанные, а дух испарился, иссякла жизнь в содержательных и хорошо расставленных, легко читаемых словах. Влияние литературных мумий доходит до нас опосредованно, через тех, кто выросли на их произведениях, но литературных прародителей, которых когда-то называли гениальными и великими, давно не читают, они разве что упоминаются в подстрочных примечаниях. Бывают, если не забвения, то охлаждения временные с последующим возрождением. Подобной участи не избежал даже Пушкин. Бывало, что пленительная сладость его стихов начинала претить, неповторимой поэтичностью пресыщались, волшебшая словесная музыка казалась неуместной. Непоколебимым колоссом Пушкин возвысился собственно только у нас на глазах, когда пали все, и поэтические, и политические кумиры, и поэт остался нам единственной духовной опорой, вроде мирского Завета.
Время всех расставит на свои места. Что торопиться? Разумеется, подталкивают и практические мотивы. Литературно-критическая монография Павла Глушакова наполнена биографическими сведениями, и мы видим, как Шукшин входил в литературу и – в литературный мир. Ему не только в силу творческой потребности надо было съездить к Шолохову, вокруг которого групировались патриотические писательские силы.
А почему в середине 80-х годов возникла необходимость поднять престиж и без того могучего творческого объединения – Союза писателей? Подул ветер перемен, и среди прочего наверху заговорили об оптимизации творческих объединений. Слово оптимизация ещё не было в ходу, но власти уже были готовы провести мероприятие того рода, что теперь обозначаются этим словом: слить воедино союзы писателей, композиторов и художников. Писателям это было невыгодно в узком смысле – накладно, пришлось бы делиться с другими творцами. О планах писательской самообороны я узнал из первоисточника – от руководителя Московской организации СП, доктора фиологических наук Феликса Феодосьевича Кузнецова. Он искал пути на самый верх, где принимались судьбоносные решения, а принимал их тогда Генеральный Секретарь КПСС Константин Устинович Черненко. Кузнецов намеревался сообщить Генеральному секретарю нечто напоминающее сопоставления Павла Глушакова. Но у Павла Глушакова нет иной подоплеки, кроме историко-теоретических соображений, и, делая слишком смелые сопоставления, он отвечает за одного себя. А у Феликса Кузнецова за спиной стояла Московская моторизованная писательская дивизия в полторы тысячи пишущих машинок (кое-кто продолжал пользоваться перьевыми ручками или авторучками, компьютеров – считанное число). Чтобы защитить эту стрекочащую, как из пулемета, армию, требовался неотразимый, просто сногсшибательный довод, и Кузнецов готовился доложить наивысшему руководству, что несправедливо равнять писателей с художниками неслова: советская литература наших дней поднялась до уровня классики XIX века!
Недалеки от столь высокой оценки были и эмигранты в их суждениях о Шукшине: они оценивали Шукшина по шкале классической. Время проверит, но меру исторического отсчета Феликс Феодосьевич уточнил. «Наши современники не хуже?» – решился я у него спросить, имеет ли он в виду литературных титанов, влачивших бичевой баржу российской словесности. Нет, Кузнецов, защитивший диссертацию о демократической критике шестидесятых годов девятнадцатого столетия, расчитывал установить планку на уровне ему хорошо известных демократов-шестидесятни– ков, пришедших на смену титанам-дворянам. По убеждению руководителя Московского отделения писательского союза, советские одна тысяча-де– вятьсот-шестидесятники не уступали одна тысяча-восемьсот-шестидесят– никам.
К сожалению, недолго Константин Устинович Черненко пробыл на высоком посту, и поход к нему не состоялся, но пример соединения прозы как высокого искусства с тусклой прозой повседневности нагляден. Нигде высокое и повседневное не сочетается так тесно, как в деятельности исследовательской и творческой. Ради практических целей надо было Шукшину поехать к Шолохову, а нашему брату, научному работнику, экзистенциально тогда было и сейчас необходимо защитить диссертацию и получить ученую степень. Так возникает поточное производство публикаций.
По мнению Екатерины Васильевны Шукшиной, «сегодная российское литературоведение пребывает в глубокой коме». Я бы этого не сказал, хотя представление о сегодняшнем российском литературоведении у меня тоже, мягко говоря, неполное. Но как вулканирует наша литературно-критическая промышленность! Статьи, книги, сборники, конференции… Однако, преобладает интерпретация – не фудаментальные, основанные на изучении источников исследования. Не появилось ни одной авторитетной, строго документированной, писательской биографии, в том числе, Василия Шукшина.
«У вас же нет биографии ни одного вашего классика», – услышал я в начале 60-х годов от американского биографа Пушкина, Толстого, Достоевского и Чехова, русиста и советолога Эрнеста Симмонса. Действительно, не было и нет у нас заведенных на Западе едва ли не на каждого писателя прошлого и настоящего, того подобия адресно-телефонных справочников, как документированные биографии назвал Бернард Шоу, ставший ещё при жизни предметом исчерпывающей инвентаризации в трех томах.
Истолкований предостаточно (см. сноски в книгах и Павла Глушакова, и Евгения Вертлиба). Однако истолкования истолкованиям рознь. Об этом, предваряя книгу Евгения Вертлиба, написал академик Панченко: «Его стилистика в общем типична для Самиздата эмиграции, а также и отечественной продукции после воцарения “гласности”. И достоинство, и недостаток этой манеры – в свободе размышления и свободе изложения, когда человек говорит всё, что ему заблагоросудится». Академик Панченко отметил, что Вертлиб этого соблазна не избежал, однако Панченко подчеркнул: тем не менее, книгу Вертлиба стоит прочесть и над нею подумать. Екатерина Шукшина находит, что у Павла Глушакова некоторые сопоставления чрезмерно гипотетичны, всё же, «хотя о Шукшине сказано очень много, автор нашел точные слова, как находит их тонкий литературовед». Со своей стороны я согласен с выводом Екатерины Шукшиной: «П. С. Глушаков ещё раз показывает, что искусство интерпретации в том и заключается, чтобы, пройдя по тонкому льду, суметь убедительно соединить авторскую мысль с авторским восприятием».
2018
Время перечитать «Книжку чеков» Глеба Успенского
«Недоимка – что осталось за кем[-то] в долгу».
Рассказ Глеба Успенского «из жизни недоимщиков» с названием «Книжка чеков» – это, по мнению изучавших классика, живая картина вторжения капитализма в пореформенную Россию: избавились от засторелого зла и угодили в пасть чудища пострашнее. Основное отличие прежних тягот от новой напасти – призрачность всего существующего и совершающегося. Раньше, худо ли, хорошо ли жилось, но сомнения быть не могло: жили-поживали и будут жить дальше, как жили. Вдруг в один прекрасный день является власть и объявляет: «Убирайтесь! Чтоб к завтрему духу вашего здесь не было!». И уходит у людей почва из-под ног, над головой исчезает крыша. Такова участь новых «недоимщиков» – двойное бессилие. Нет у них ни средств уплатить долги, ни способности понять происходящее.
Двигатель непреодолимых перемен – Иван Кузьмич Мясников, купец и фабрикант. Чудодейственным орудием, чтобы свою власть показать, ему служит «книжка чеков», или, по-нынешнему, чековая книжка. Достаточно из этой книжицы вырвать страничку, то есть чек, предъявить кому следует, и все совершится к его удовольствию.
Успенский подчеркивает: «Иван Кузьмич ровно ничего не имеет общего с тем типом купца, к которому привык читатель, которого он видел и в лавке и на сцене. Между Иваном Кузьмичом и купцом старого типа ни в фигуре, ни во взглядах, ни в манере деятельности нет никакого сходства».
Далее следует пояснение: «Старомодный купец жил обманом, богатство приходило к нему темными путями, и слова «темный богач» так же справедливы по отношению к старомодному купцу, как поговорка: «не обманешь – не продашь» справедлива относительно его деятельности. В нем все было обман. Женился он обыкновенно не на женщине, а на сундуке, но притворялся, что он – семейный человек и живет в страхе божием, зная, что все в его семье точно так же притворяются и лгут, как и он сам. Обходительность и ловкость, которыми он щеголял перед покупателем, пришедшим к нему в лавку, были не более как средством «отвести» покупателю глаза, «заговорить зубы» и всучить тем временем гнилое, линючее или спустить против настоящей меры на вершок, а то и на целый аршин, если удастся…» О том же, если вспомнить, читали мы и у Гоголя, и у Островского, Успенский им наследует, учитывая, что новые условия придали уже известному особую рельефность: «Так думали про старинного купца все, да так думал и он сам, потому что, хоть иной раз он и наживал большие капиталы, хоть иной раз и ловко удавалось ему обойти покупателя, – в глубине души он чувствовал, что дело его не чисто, что каждую минуту его могут уличить и поступить на законном основании, да и на том свете, пожалуй, будет не очень хорошо <…> Закон, начиная булочником и кончая губернатором, постоянно стоял над старомодным купцом в самом угрожающем виде. Купец был дойною коровою всех, кто представлял собою какую-нибудь власть. Он давал взятки, подносил хлеб-соль, жертвовал, участвовал карманом в каком-то аллегри [лотерее] в пользу и т. д., не говоря о том, что пирог с приличной закуской – при чем всегда должна быть отличнейшая икра и редкостнейшая рыба (две вещи, неразрывно связанные со словом «купец») – этот пирог не сходил у него со стола для званых и незваных. Квартальный, городничий, частный п