Не попал Платонов в «Лучшие рассказы года», международный сборник, на который ссылалась его вдова, не попал по указанию незримых и могущественных властей, эти силы официального статуса не имеют, однако обладают огромным влиянием. Политика Запада в отношении нашей литературы направлялась с Запада, а Запад со своей стороны прислушивался к нашим голосам, доверительно говорившим, кого из наших печатать и не печатать. Не официальная информация и не официальная политика, нет, частные, сплочённые единством интересов голоса взаимно ставили друг друга в известность о том, кого считать достойным перевода и превознесения, о ком лучше помолчать. Всё без протоколов, без различимых следов. Без слов, перемигиваясь, понимали друг друга.
Некоторых мастеров международной закулисной литературной интриги я знал, представляю себе тип таких переносчиков мнений, кроме того кое-что удалось выяснить, когда от Дирекции ИМЛИ получил я очередное поручение – почему у нас чего-то зарубежного долго не публиковали. Однажды Большой Иван меня вызвал, чтобы я переводил его беседу с «левым» американским писателем, некогда известным и авторитетным. По его рекомендации у нас в своё время не перевели романов Скотта-Фитджералда и Томаса Вулфа: не наши люди. Анисимов читал на трех языках, но говорил на всех с трудом, а ему нужно было, чтобы суть им сказанного не ускользнула от собеседника. «Теперь уж мы как-нибудь сами будем разбираться», – вот что Иван хотел довести до сведения гостя. В глазах американца, слушавшего мой перевод, светилась грусть, какую испытывает человек, понимающий, что время его ушло. Его соотечественников, уже давно ставших классиками и некогда, по его рекомендации, нами отвергнутых, наконец опубликовали, но не наше (антисемитизм и вообще расизм) в переводе все-таки либо изъяли, либо смягчили. «Мика, – спрашиваю у переводчика Виктора Голышева, которого в просторечии называли «Микой» и который переводил повести Томаса Вулфа, а я писал «врез», переводы читал в машинописи и заметил различия с корректурой, – “чероножопые” куда делись? Где “жиды”?» «Сняли», – отвечает Голышев.
«Основные писатели нашего времени».
Первым в этом сборнике, изданном в 1990-х годах, значится Андрей Платонов. Что ж, возможно, при дальнейшем «просеивании», среди очень немногих, уцелеет это имя, стоящее сейчас первым в ряду важнейших литературных величин времен нашего упадка. Историки литературы должны будут определить, какому времени принадлежит писатель, который в его время служил разве что объектом нападок и проработок как несвоевременный, а по вкусу пришелся уже в другое время, когда сгладилась острота и не стало нападок, началась сплошная апологетика, а прежние нападки третировали как непонимание, то есть ударились в другую крайность.
На каком месте окажется и в какой форме уцелеет Платонов, предугадать нельзя. Возможно, уцелеет не сам Платонов, уцелеет, если напишут о нём, как писал Абрам Гурвич, проницательно, однако и не как Гурвич: без оргвыводов, с пониманием раскроют, что же сказал писатель и что сказалось в его повествованиях о Ямской слободе – безалаберность почвенных мечтателей, не находящая применения сноровка мастерового и паучья цепкость мужика. Поймут ответ Платонова на вопрос его времени, можно ли с такими людьми построить жизнеспособное общество. Сказанное писателем и досказанное исследователями будет двигаться дальше. В каком объеме и форме – не предскажешь. Читать Платонова, возможно, перестанут, продолжая исследовать и толковать – это может длиться до бесконечности. А вечная жизнь в руках читателей суждена единицам.
Дело о Джойсе
«Время, оставшееся с нами».
Как у нас звучит имя Джеймса Джойса теперь, не представляю. Наше поколение не читало его романа «Улисс», а если о Джойсе говорили, то осторожно и даже с опаской: один из запретных плодов. В 1922 г. вышедший в Париже нелегально «Улисс» и на Западе оставался не допущен, пока в 1934 г. нью-йоркский судья Вулси не реабилитировал книгу. Тогда и у нас была начата публикация полного перевода. Взялись за дело молодые переводчики, которых называли «кашкинцами» по имени их старшого, Ивана Кашкина. Печатали в «Интернациональной литературе» по главам, успели, прежде чем печатание прекратилось, поместить примерно треть всего текста, у моего отца хранились старые комплекты журнала, и мне удалось хотя бы частично прочесть роман.
Такое творение, как «Улисс», можно назвать тур-де-форсом (tour deforce, франц.) – дерзновенным посягательством на решение задачи чрезвычайной сложности. Джойс втиснул эпическое повествование в один день, из многоликой толпы персонажей сосредоточился на трех, воспроизвел работу их сознаний от размышлений о «Гамлете» до заботы о пищеварении и прочих потребностях человеческого организма, что и скандализировало чопорных читателей. Роман Джойса – грандиозная конструкция, подобие Вавилонской башни, вместилище всех литературных приемов и языков, использованы в романной постройке всевозможные стили, повседневный говор и летописная хроникальность. Считается, хотя автором специально не оговорено, что всё происходит на фоне мифов, богов и героев, показывая, с чего началось и куда пришло – к полнейшей дегероизации. Нашей критикой «Улисс» был расценен как историософия фашизма, перевод «Улисса» прекратили печатать, Джойса упоминали как нам чуждое.
Высказаться о Джойсе я попробовал на четвертом курсе филологического факультета МГУ, в 1957 г. на семинаре профессора В. В. И. Начитанностью в английской литературе В. В. удивила даже Чарльза Сноу, было чему у неё поучиться, и я считал себя её учеником, однако В. В. пожаловалась Роману, декану и завкафедрой, что я свихнулся, (о том же В. В. по телефону сообщила моим родителям, прежде всего отцу, с которым была знакома). Признаком моего безумия служило преувеличение воздействия Джойса на Грэма Грина, о котором я писал курсовую.
Такова одна из типичных и запутанных, словно неразвязываемый узел, ситуаций в нашей тогдашней духовной жизни: мы узнавали последователей, не зная предшественников, потому что предшественники по каким-то причинам считались неудобопоминаемыми. Моя наставница знала предшественников, она же знала, что многие предшественники у нас сделались нежелательны. Самарин меня вызвал: «”Улисса” прочитали?» Читал ли я Джойса? Ведь каждый зарубежный писатель видит в нем образец! «Ну, идите, – говорит Роман, – а то старушка всполошилась, что вы того…». Лет десять спустя свидетели столкновения, бывшие мои сокурсники, совместно со «старушкой», которая помолодела душой, принялись защищать от меня Джойса и вообще модернизм. У меня к модернизму чувство родства, захотел бы отречься, ничего бы из моего отступничества не вышло[36]. Родители мои встретились в мастерской Аристарха Лентулова, основателя «Бубнового валета». Круг знакомств у нас, особенно у матери, был, можно сказать, модернистский. Приходили ко мне приятели и спрашивали: «А это кто?». На стене у меня была приколота фотография Джойса – во времена борьбы за Джойса, которого не допускали.
Одержим Джойсом я был настолько, что был уверен: прорыв, когда написано тупик. Это – в автобиографии Пристли, где он рассуждает об «Улиссе» и говорит cul-de-sac. Слишком занятый, торопясь на конюшню, я, подражая Дон Кихоту, который решил не проверять на прочность своего картонного забрала, однажды уже разлетевшегося на куски, не заглянул во французский словарь и понес мой перевод в редакцию. Там мне поверили, так и напечатали прорыв – посыпались возмущенные письма читателей.
Всё равно нераскаянный, я верил (и верю), что Джойс совершил прорыв, о чем сказал Хемингуэй, принимавший участие в издании «Улисса»: вся жизнь без изъятий и умолчаний стала предметом литературы. Если окинуть взглядом художественную литературу от зарождения, как сделал Данлоп[37], то окажется, что никаких изъятий и не было, но поколение Хэмингуэя, ровесники ХХ века, успели испытать ограничения на себе, они формировались в тени Викторианства, когда книга не должна была вызывать краску стыда на щеках молоденькой девушки. Какой том у пушкинской Татьяны Лариной дремал в тайнике под подушкой? Роман предыдущего, Осьмнадцатого столетия, а Девятнадцатое столетие – век ханжеских запретов. Благодаря запретам необычайно развилась повествовательная техника, изощрившаяся в обход запретов, но многих сторон жизни всё же нельзя было коснуться, поэтому «Улисс» и знаменовал прорыв.
«Прочти же, что о Джойсе писал Олдингтон!» – советовал мне отец, когда мне было важно не что писал Олдингтон, а что я думаю о Джойсе. Уговорил я отца в его очередное письмо Олдингтону, который был с Джойсом лично знаком, вставить, для убедительности, мнение коллективное: «Мой сын и его друзья убеждены в значении Джойса». Олдингтон ответил: «Ваш сын и его друзья правы…» Дальше я уже не читал, размахивая письмом, словно Экскалибуром, мечом короля Артура.
После многолетнего перерыва, когда Джойса у нас разве что упоминали как некое пугало, в 60-80-х годах заговорили о нём и даже стали издавать. Катя Гениева, будуший директор Библиотеки Иностранной литературы, подготовила к изданию старый, сделанный М. П. Богословской и Сергеем Бобровым, перевод раннего романа Джойса «Портрет художника в юности», который решили опубликовать в «Иностранной литературе». Мне после статьи о Джойсе в «Знамени» заказали сопроводительную статью. Роман и статья благополучно появились в «Иностранке»[38]. После этого мы с Катей и с Алешей Шишкиным, сотрудником ИМЛИ, подали заявку на книжное издание в серии «Литературные памятники», зарубежник-ветеран А. И. Старцев согласился быть ответственным редактором, Алеша начал составлять примечания, но моя статья вызвала протест внутреннего рецензента, м