Литература как жизнь. Том II — страница 24 из 155

«Всеволод Вишневский… оказался сильно уязвлен атакой Мирского и нанёс ответный удар, решительно возражая против отрицательного отношения к Джойсу».

Н. Корнуэлл. Джойс и Россия. Санкт-Петербург, Изд-во «Академический проект», 1998.

Спор 30-х годов о Джойсе между Дмитрием Святополк-Мирским и Всеволодом Вишневским завершился, как завершались у нас споры теоретические – практическими оргмерами, и участник дискуссии стал жертвой репрессий. Однако поражение потерпел не тот, кто, согласно нашей логике вещей, должен был потерпеть поражение, не защитник – противник Джойса попал под удар: погиб критик Джойса-модерниста. Схватка с парадоксальным исходом занимала меня со студенческих лет и продолжала занимать, когда стал я работать в ИМЛИ, тем более что мой отец знал Дмитрия Петровича Мирского, а моя начальница Диляра знала Всеволода Вишневского.

В 30-е годы, в отличие от моего времени, модернизма не боялись. Мирский с Вишневским модернизм называли модернизмом, они спорили о Джойсе, об одном и том же, не то что у каждого был свой Джойс, им чужд был тот способ интерпретации, который Михаил Эпштейн по справедливости назвал присвоением. Участникам спора не виделось и не думалось, они видели и знали, что это за явление, у них не было разногласий в определениях, не было разногласий и в оценках. Из одинаковых определений и сходных оценок они делали разные выводы. Джойс – модернист, модернизм – исторический пессимизм и философский агностицизм, с этим ни один из них не спорил. Но может ли советский писатель почерпнуть из философии исторического пессимизма нечто для себя полезное? Если верить в то, что мы строим новый мир, за которым сияющее будущее, зачем же поддаваться страхам, что наступает вселенская ночь и мир объемлет беспросветный ужас? (А Джойс был в том уверен, начало Второй Мировой войны он воспринял как осуществление своих предчувствий.) Спорили об отношении к неприемлемой для нас идее, но против обычного у нас порядка, оказался поверженным не Вишневский, съездивший к Джойсу на поклон и услыхавший от него вопрос, зачем же советский писатель напросился к нему, если в Советском Союзе «Улисс» запрещен? Слухи небеспочвенные, но преувеличенные: запрещения не было. Переубедивший Джойса и переспоривший Мирского, Вишневский вернулся энтузиастом джойсизма, он говорил, что у Джойса следует учиться, а пострадал Мирский, который утверждал, что советским писателям Джойс ненужен. Как же это получилось?

Спросил я Веру Александровну Гучкову-Трейл, собиравшуюся выйти за Мирского замуж. Её ответ это, по-моему, ключ к тайнам нашей литературной истории, один из ключей, что вручила мне судьба, вроде железнодорожной стрелки, открывающей путь переводом состава на другую линию. «Вы думаете, Диму интересовала литература?» – вместо ответа на мой вопрос задала вопрос Вера Александровна. Простите, что же ещё могло интересовать того, кто только и занимался тем, что писал о литературе? Не словами я это выразил – недоуменным взглядом. Взглядами мы обменивались, рассматривая портрет Мирского на фронтисписе наконец-то вышедшего сборника его статей. Привёз я книгу в Кембридж, где жила В. А., приехали мы туда с нашими преподавателями английского языка учить англичан русскому и познакомились с Верой Александровной. Отдавая Гучковой книгу её несостоявшегося жениха, я ожидал, что она растрогается, а Вера Александровна усмехнулась и услыхал я от неё слова, что явились для меня откровением.

… Первые слова человека на Луне – кто же их не знает? Но мне удалось узнать нечто отличающееся от всемирно известной символической фразы «Шажок человека – рывок человечества». «Здесь сыро», – вырвалось у землянина при виде лунной поверхности. Трансляцию высадки я слушал по «Голосу Америки», а на культурном форуме в Тбилиси оказался за одним столом с участником лунного полета, генералом Майклом Коллинзом. Решился, пользуясь случаем, проверить у него, не ослышался ли я, услыхав: «It’s wet». «It looks like wet», – уточнил Майкл Коллинз. – «Похоже на сырость». Когда командир экипажа Нил Армстронг начал спускаться из космического корабля, ему показалось, будто внизу поблескивает лужица[43].

«Верно, окисляется, но не так и не там, как думали раньше», – поправил меня биохимик В. А. Энгельгардт, когда мнение Герберта Спенсера «Смех есть окисление» я уже готов был в комментариях к статье Луначарского о Свифте квалифицировать как «устарелые взгляды».

Дед Борис имел сведения от полковника Найденова, входившего в комиссию по приему самолета Можайского: летательный аппарат подпрыгнул – не взлетел.

Отставной драгун Демидов на парадах видел, что царь нетвердо сидел в седле, называл старик и настоящих всадников, о которых никто не слыхал: Булацель и Химец.

В историях советской критики до сих пор пишут: того-то взяли за фрейдизм, этого – за поток сознания. Не скажи мне отец, не узнал бы я почему прекратилось у нас печатание перевода «Улисса», и никто бы не узнал, в чем суть спора о Джойсе, не поговори со мной обладательница достоверного знания причины гибели её жениха.

Вера Александровна произнесла, твердо, без иронии: «Дима хотел власти» Willie zur Macht, ницшеанская воля к власти, была бы наследственно-естественна для сына Председателя Государственного Совета, но литератор… Нелитературной была подоплека наших литературных дискуссий, не в литературе заключалась и суть спора двух литераторов о Джойсе. Перед публикой на подмостках разыгрывалась полемика о модернизме, «нужен ли Джойс нам или не нужен», а за кулисами шла битва, имевшая к данному предмету такое же отношение, какое сценические сукна имеют к лесу или озеру. Борьба велась за литературную власть, и в этой борьбе Вишневский взял верх. Если «Дима» хотел власти, то у «Севы» желание оказалось, очевидно, сильнее.

Диляра рассказывала, как «Сева» о «Диме» говорил и писал: «Князь охамел». А в дневниках у него есть угроза Мирскому: «Получит по рукам». Ни «левых», ни «правых» там не было. Нам нетрудно это себе представить: не было ни левых, ни правых в спорах о демократии, пока шла перестройка, были готовые и неготовые перестроиться, то есть приступить к захвату государственного добра. Так и в борьбе за литературную власть были кто посильнее и кто послабее, и кто-то оказался сильнее, понятно, не в истолковании «Улисса». Центр схватки находился не там, где читая зубодробительные статьи, искал его я и до сих пор ищут.

Когда вышла книга об интересе к Джойсу в России, я в порядке переписки познакомился с автором и пытался завести разговор о том, почему, по его мнению, когда Джойса у нас перестали печатать, удар обрушился на того, кто отнесся к Джойсу отрицательно. Автор книги о российской рецепции Джойса, искавший в сочувствии Джойсу протест против догматизма, уходил от вопроса, а потом ушел на пенсию, и наша переписка прервалась. Есть и другие авторы, которые по-прежнему ищут причины критической смертоносной схватки вокруг Джойса (и не только Джойса), разграничивая левых и правых, передовых и отсталых, преследуемых и преследователей. Ищут и не находят того, что ищут. Получив доставшийся мне по счастливой случайности ключ, скажу: не там и не то ищут! Противнику Джойса дорого обошлась критика Джойса, ибо дело было не в критике и не в Джойсе.

Английский биограф Мирского недоумевает, зачем Мирский писал об Олдингтоне, когда о нем будто бы «не знали даже англичане»[44]. На самом же деле, когда Мирский писал об Олдингтоне, автор «Смерти героя» и «Все люди враги», являлся самым известным английским писателем. Как мог допустить подобный недосмотр биограф? Отсчет не по системе сложившихся и устоявшихся представлений, а согласно мнению, моему мнению. Молодая американская преподавательница так и сказала, что один из трех центральных персонажей «Улисса» ей кажется милым, о том, что тот же персонаж озадачил и возмутил читателей-современников, она не знала и не считала нужным знать. Ученый, изучавший восприятие Джойса в России, не доискивался причин гибели критика, который высказывался против Джойса, ученый исходил из того, что у нас вообще были против Джойса. Наш поэт, ставший и американским поэтом, считал само собой разумеющимися репрессии, которым подверглись составители антологии английской поэзии, и говорить о том, почему подверглись, считал излишним. Мне же кажется, говорить ещё и не начинали.

Как Сталин «Гамлета» запретил

«У нас Гамлет сильный».

Б. Н. Ливанов – Сталину.

Сталин запретил «Гамлета» во МХАТе – принято как факт и повторяется в театроведческих и нетеатроведческих трудах. Слышал я разговоры об этом в начале 90-х годов на вашингтонской конференции «Шекспир при коммунизмах» (sic!), спрашивал участников, каковы источники версии. Оказалось, слухи. А вот как о том вспоминал исполнитель главной роли Борис Николаевич Ливанов, что я слышал от него не раз с подробностями и продолжением, какие в данном случае не идут к делу[45].

Суть рассказа Ливанова: в сороковом году на приеме в Кремле, вдруг некто не в штатском, военный приглашает Бориса Николаевича следовать за собой. Ну, думает артист, доигрался. Однако попадает он в зал, где «известные всё лица». Жданов у рояля – музицирует. Входит Сталин, и Ливанов оказывается с вождём лицом к лицу.

Над чем в театре идёт работа, спросил вождь, и услыхав, что ставится «Гамлет», выразил недоумение: «Ведь Гамлет – слаб». На том же приёме был показан фильм «Если завтра война». А в театральной и не только театральной литературе гамлетизм толковался как синоним слабости, гамлетизм – слабость, так и сказано в Литературной энциклопедии 30-х годов.

«У нас Гамлет сильный, товарищ Сталин», – отвечал актер. «Это хорошо, – отозвался вождь, – Ведь слабых бьют». И запретил «Гамлета»? Это случилось при Сталине, но как случилось? Постановка не состоялась будто бы по велению вождя, а на самом деле из-за внутритеатральной склоки, и в результате сама стала трагедией, являя прямо по Шекспиру «вид ужасный» со сценой, усеянной трупами.