Литература как жизнь. Том II — страница 42 из 155

[88].

Современные смельчаки не чувствуют атмосферы нашего времени и осуждают Самарина, чей отрицательный отзыв оказался спасительным. Мудрствующие над мениппейностью не интересуются амбивалетностью тогдашней реальности. Но американские биографы Бахтина дали себе труд восстановить обстановку вокруг защиты и назвали некоторые имена pro et contra диссертанта, и каждое из имен обозначает политическую позицию, занятую каждым участником спора ещё с двадцатых годов. Всё это были участники борьбы без правил, борьбы не людей, а лагерей – схватка стенка на стенку. Всё тот же спор вспыхнул в середине 40-х по поводу диссертации о французской литературе шестнадцатого столетия. Мой отец незадолго до того, как его исключили, на улице встретил одного из участников спора, профессора Нусинова, высказавшегося в поддержку Бахтина. Вернувшись домой, отец стал рассказывать матери о встрече. Я, как обычно, слышал и не вслушивался, мне дела не было до того, о чем и о ком говорил отец, но я не мог не слышать сказанного с тревогой: «У Нусинова, очевидно, мания преследования». Имя «Нусинов» не говорило мне ничего, но слово преследование слышал я каждый день. Теперь, читая статьи Нусинова, понимаю, что Исаак Маркович сам преследовал, навешивая ярлыки своим литературным противникам. Его агрессия естественно вызвала удары ответные, Нусинов оказался вытеснен из советских критиков первого ранга, несколько сменил вехи, однако не совсем унялся, и когда началась антикосмополитическая кампания, ему в порядке реванша припомнили старые заслуги, и он был репрессирован.

В марксистском семинаре Гронского, в котором мы со Строчковым участвовали, состоял прежний сторонник Нусинова, в мое время – неприметный сотрудник Архива Горького. Мне он казался мало что знающим о марксизме: ни разу не выступил, и вообще не помню, чтобы он произнес хотя бы одно слово, если же к нему обращались, то его, далеко немолодого, называли Федей. А это был натерпевшийся и утихший, некогда учивший других марксизму, критик и публицист Федор Левин, один из «вульгарных социологов», в конце 30-х годов разгромленных, и с тех пор «Федя» как марксист-теоретик принял обет молчания.

Обличающие Самарина как губителя Бахтина не хотят найти его отрицательной рецензии. Заушательски упрекают и внутреннего рецензента, зарезавшего повесть Булгакова о Мольере, а высококвалифицированный рецензент указал, что сочинение в жанре, допускающем творческий вымысел, не отвечает требованиям хотя и популярной, но все-таки научной серии «Жизнь замечательных людей», представленная рукопись – не по жанру. Юрий Тынянов вместо заказанной ему учебной брошюры о Кюхельбекере создал историко-биографический роман «Кюхля», и труд его не зарезали благодаря сочувственной групповой поддержке, у Булгакова в те же времена сплоченного окружения не было, не было и у Бахтина, растерявшего своих единомышленников. Так что, зная Романа, у которого дома висел портрет генерала Скобелева, решусь сказать: выдал он Бахтину отрицательно-охранную грамоту из чувств патриотических.

Под многослойным покровом множества обстоятельств каждый всё-таки гнет в свою сторону, и надо знать, почему гнет и что у него за сторона: истина конкретна. Только ли у нас идет и шла такая борьба? Идет и шла всюду – цивилизованно. Вадим, предвидя возможность атаки не цивилизованной, хотя и квалифицированной (что ещё хуже), уговорил Бахтина, когда дело дошло до печати, хотя бы назвать наших авторов, которые тоже писали о Рабле, а не то растерзают, и Бахтин назвал, однако махнул рукой: «У них всё по-другому!» Михаилу Михайловичу хотелось думать о смеховой культуре так, как хотелось Дон Кихоту убеждать себя, не проверяя лишний раз, прочно ли картонное забрало, разлетевшееся на куски после первой пробы.

Недомыслие или лукавство? Эта черта дон-кихотства не принята во внимание большинством истолкователей романа. Между тем Сервантесом подчеркнуто у Дон Кихота пренебрежение фактами: «Это и не важно, главное ни на шаг не отклоняться от истины». У Дефо, подражавшего Сервантесу, Робинзон, претендующий на достоверность, тоже не сводит концы с концами: уверяет «разделся до нага» и тут же набивает «сухарями карманы». Случайная или намеренная несуразица? У Чехова в комических сценах «Вишневый сад» амбивалентность поведения безответственных, но добропорядочных людей, насколько могут быть добропорядочными безответственные, определяется отчаянным возгласом их вопрошающего: «Вы точно не понимаете», – либо в самом деле не понимают, либо непонимающими прикидываются, оказавшись между неизбежной гибелью и слабой надеждой на спасение.

«С точки зрения физико-математической время и пространство жизни человека суть лишь ничтожные отрезки – слово «ничтожный» интонируется и имеет уже эстетический смысл – единого бесконечного времени и пространства, и, конечно, только это гарантирует их смысловую однозначность и определенность в теоретическом суждении, но изнутри человеческой жизни они обретают единственный ценностный центр, по отношению к которому уплотняются, наливаются кровью и плотью…»

М. М. Бахтин, «Автор и герой в эстетической деятельности» (ок. 1925).

Когда мы с Вадимом были у Бахтиных в Саранске, а пробыли мы целый день, Михаил Михайлович держал себя так, будто нас в той же комнате не было. Прямо при нас, сидя за письменным столом, он взялся что-то читать. Вадим толкнул меня локтем – я посмотрел на читавшего…

Как только мы к Бахтиным прибыли, и встретила нас уставшая от жизни его супруга Елена Александровна, внешность Бахтина не поразила меня. Вернее, поразила обыкновенностью, особенно лицо: ни одухотворённости, ни тонкости в чертах я не увидел. И вот… Бахтин смотрел на страницу, наморщив лоб, однако без малейшего напряжения. Лицо светилось, от лица шел свет мысли. Такие превращения совершались, вероятно, на простонародном лице Сократа. А Вадим смотрел на Бахтина, как, возможно, Микеланджело смотрел на Моисея, Роден на Мыслителя – смотрел на своё творение.

«Ты просто Джун», – говорил я Вадиму. А это, если помните, персонаж из «Саги о Форсайтах»: деятельная особа, окружённая гениями. Бывало, глубокой ночью трясет меня Вадим: «Писать воспоминания будешь, как он у тебя запросто бывал, вот, рекомендую… войдёт в историю литературы». И вошли! Рекомендованные мне Вадимом под утро, часа в три, «Толя» (Передреев) или «Андрей» (Битов) – разве не история нашей словесности? Я и… пишу воспоминания. В те же годы, я привёз из Америки и показал Кожинову книжное обозрение «Нью-Йорк Таймс» с портретом Михаила Михайловича во всю страницу, а под портретом (или над портретом, уже не помню) стоит:

КРУПНЕЙШИЙ МЫСЛИТЕЛЬ НАШЕЙ ЭПОХИ.

Вот, говорю, Вадим, минута твоего исторического торжества, как выражался Троцкий. Было это как раз в ту пору, когда американские слависты приезжали в ИМЛИ с целью дождаться у дверей Отдела теории, когда закончится заседание, и они, дабы сподобиться быть им помазанными в бахтинисты, смогут лицезреть самого Вадима Валерьяновича. Хорошо помню, как услыхал я это имя-отчество в первый раз. Шло заседание Отдела теории, вышел я в коридор, слышу вопрос с легким акцентом: «Pozhaluysta skajite, zdes’ Vadim Valerianovich?» О ком идёт речь, понял я не сразу.

Имея в виду те времена, «Кэрил» (профессор К. Эмерсон) подводит итог: имя Бахтина стало чем-то средним между обозначением великого человека и расхожим штампом[89]. Образовалось два «Бахтина» – у нас и у них. У нас – символ реставрации, у них – революции. Мы стремились назад, они – вперед, но читали об одном: всё не завершено, подвижно, догм нет. Пока не грянул бахтинизм, и всё оказалось затоплено надуманными истолкованиями, измышлениями, нарочито усложненными построениями. Бахтин, благодаря Вадиму, был влиянием, раскрепощавшим мозги.

«…Чувство личности, как оно определилось в ту эпоху [XIX в.], в значительной мере остается господствующим и теперь. Его основная особенность – это решительное перенесение центра тяжести извне – во внутрь. Отсюда, расцвет так называемой “внутренней жизни” и, как его последствие, некий основной разлад: сознательно-принятая и оправдываемая несогласованность между нашим Я и его проявлением в мире».

Н. М. Бахтин, «Разложение личности и внутренняя жизнь» (ок. 1927)[90].

Приехала из Англии близкая к старшему брату Бахтина, Николаю, «еврейка российского происхождения». Так, без имени, была она упомянута автором воспоминаний о Витгенштейне, который «любил [Николая] Бахтина» – удостоверено в тех же воспоминаниях[91]. Воспоминания появились в субсидируемом ЦРУ литературном англо-американском журнале, и о публикации я сообщил, куда следует, то есть Кожинову. «Витгенштейн? – воскликнул Вадим. – Мировая величина. Давай перевод!».

О «мировой величине» я уже слышал от московского, многознающего философа, этого философа, сотрудника Института философии, наши передовые мыслители «выперли на пенсию» (это его слова, сейчас сказали бы «вытеснили власти»), выперли за то, что упорствовал и не хотел поддаваться модному дурману – отстал от прогресса[92]. Ситуация походила на аналог американской коллизии, когда знающий и пользующийся авторитетом университетский профессор Хирш встал и вышел, протестуя против очередного научноэстрадного номера – мудрствований деконструкциониста Жака Деррида. Почему не подождал прений? Знал, что полемизировать по существу никто и нигде не будет, разница лишь в степени цивилизованности приемов уклонения от существа дела. Американца, возбудившего неприязнь непосредственного окружения, не выжили из университета, ему даже профессии менять не пришлось, он, чтобы не мешать высказываюшим, что им думалось, был всего лишь вынужден для полемических «прогулок подальше выбрать закоулок» – другую, никого не задевающую тематику исследований и занятий. Российского философа взашей вытолкали собратья-философы, грубо выперли из профессии. Философ мне объяснил, где с ним разошлись во мнениях, его мнение: «Наш век – век пифий, и первая из них – Витгенштейн». И за такое мнение свободомыслящие люди убрали со своей дороги инакомыслящего. Между тем крестный отец Витгенштейна, сам Бертран Р