Литература как жизнь. Том II — страница 44 из 155

«Смысловые явления могут существовать в скрытом виде, потенциально, и раскрываться только в благоприятных для этого раскрытия смысловых культурных контекстах последующих эпох».

М. М. Бахтин, Ответ на вопросредакции «Нового мира» (1970).

Из Саранска Бахтина вызволили благодаря Ире Андроповой. Ирина Юрьевна работала редактором в «Молодой Гвардии», в редакции «Жизнь замечательных людей», и некоторое время считалась редактором моей книги о Дефо, в чём нельзя было не видеть совпадения символического: дочь главы нашего ведомства правдыобна-ружения должна была редактировать биографию того, кто, помимо «Приключений Робинзона Крузо», увековечен как создатель британской секретной службы. Моя редакторша, работая в комсомольском издательстве, попала под влияние молодых ленинцев, впавших в настроения ретроградные, и напоминавшая цветок, выращенный в тюремной теплице, упросила всесильного родителя перевести ссыльного мыслителя в Москву.

Как же это вдруг Ленинский Комсомол встал за феноменолога, да ещё католика? Вадим, всё Вадим! При большом желании и неистребимой энергии у нас можно было выдать что-угодно с марксизмом несовместимое за что-угодно с тем же марксизмом очень даже совместимое, тем более если ни то ни другое не являлось в нашем расхожем употреблении тем, чем оно являлось на самом деле. Под напором Вадима молодогвардейцы дружно взялись за Иру, Ира – за отца, а отец… Чего не сделаешь ради родного дитяти? Убрав дочь от греха подальше, из издательства, где за неё стали браться уже не ради Бахтина, глава КГБ и его карательное ведомство, некогда убравшее Бахтина с поля идеологической битвы и загнавшее его за Волгу, извлекли выдающегося истолкователя «Преступления и наказания» с берегов великой реки и перенесли на берега реки поуже, но политически поважнее, в клинику Четвертого Управления.

Внял ли Андропов просьбам дочери, сказались ли результаты усилий Вадима, но ссыльный из Саранска уже заслонял горизонт международный, о чем Андропов, понятно, должен был знать. А Бахтин, оказавшись в Кремлевке, правительственной больнице, всё с ним случившееся толковал как практическое подтверждение его теории о том, что верх иногда становится низом и наоборот. Словом, карнавализация. До Кунцева нам было рукой подать: от Института на нынешней Поварской (быв. Воровского), не больше двадцати минут на такси, а то приходилось путешествовать за тридевять земель ради того, чтобы припасть к источнику интеллектуального обновления.

Когда Вадим с Генкой и Сергеем в первый раз отправились к Бахтину, они ехали оживлять живой труп, так они представляли себе ситуацию. Ехали поддержать уже далеко немолодую и немало натерпевшуюся развалину. «Через несколько минут после приезда к Бахтину, – рассказывал Вадим, – мы у него стали выспрашивать, как жить». Ныне заговорили о том, что в Бахтине не содержалось живительной энергии. Мало чего понаслушаешься от тех, кто некогда припадал к его строкам словно кастальскому источнику, но, видно, с тех пор не только вышел, но и вырос из бахтинской шинели.

Рано утром в рабочий день раздается звонок, и властный, говорящий от имени судьбы, вадимов голос требует, чтобы я тут же бросил всё и ехал за сорок километров от Москвы по Курской железной дороге помогать устраивать Бахтина в доме для престарелых под Подольском в Климовске. Это был промежуточный этап передвижения центра нашей умственной жизни из Саранска в Кунцево (где Кремлевка), из Кунцева в Переделкино и далее через Подольск и его окрестности, наконец, в Москву на Аэропортовскую. Об этой поездке, как и о паломничестве в Саранск, у меня были записи, но сейчас они для меня недоступны. Как бы там ни было, всё брошено – еду. И Сашку, брата, с собой увлёк. Добравшись до подмосковной станции «Климовск», нашли дом для престарелых, там уже был Сергей Бочаров. Оказалось, ехать и не требовалось, всё и без нас было сделано «как распорядились (sic!) Вадим Валерьянович».

Вознаграждением за потерю дня был ещё раз, пусть мельком, увиденный Бахтин посреди библейско-гоголевской мерзости запустения. Даже рассказ об этом пробовал я написать под названием «Шахтин». В Климовске место действия, краски, типы и сюжет напрашивались сами собой как подтверждение теории и практики сме-ховой культуры. Вышли мы с братом из дома для престарелых, возле станции – базар, где продают, покупают, пьют и дерутся. «Уходите, – завсегдатаи базара сказали нам, – если жизнь ещё не надоела!» Чем не карнавал? Мениппея да и только, но всего лишь пробовал написать, парализовала бесперспективность, предчувствие – в очередной раз услышу, что уже слышал в «Юности», в «Молодой Гвардии» или в «Новом мире»: «Этого нам совсем ненужно». Завернут, как заворачивали, без замечаний – просто за ненужностью точки зрения, не имевшей групповой поддержки. Рассказ зарезали бы на корню уже сгруппировавшиеся бахтинисты.

Сейчас, вспоминая отказы и запрещения, пишут «цензура и власть… власть и цензура», а у меня материал лишь однажды вызвал вопрос цензуры, и какой? Специальной! На закате советской системы всякое сочинение, где упоминалось какое-либо государственное учреждение, посылали на просмотр в тот самый департамент, чтобы потом не возникло у них претензий. Вызвали меня в Министерство Внутренних дел и попросили, очень вежливо, по-человечески попросили убрать абзац в повести «Похищение белого коня». Всего один абзац, а я дрожал, думая, полтекста отхватят. Нет, всего один абзац.

Вежливую просьбу я уважил, с облегчением вздохнул, осмелел и спрашиваю: «Разве у меня неправильно было написано?» Отвечают: «Совершенно правильно, потому и просим вас сократить». Это был произвол от имени государства и во имя государственных интересов. А сейчас? Если некие окопавшиеся не приемлют написанного, то перепиши всё наоборот, иначе – «Заберите вашу рукопись».

Вскоре Вадим перевел Михаила Михайловича в переделкинский Дом творчества, его комната оказалась рядом с комнатой моей матери, а она, как и Бахтин, больна была уже предсмертно. Вадим настаивал, чтобы, навещая мать, я заходил к Бахтину. Если к нему приезжали паломники, мы отдавали им стулья.

Однажды вместе с нами к Михаилу Михайловичу заглянул мой шестилетний сын и впился в Бахтина глазами: тот курил сигарету за сигаретой, та самая, непреодолимая потребность в никотине, которая, по рассказам Вадима, со слов Бахтина, стоила Михаилу Михайловичу ноги и рукописи. Ногу потерял из-за закупорки вен: ссылка и война, не до лечения было, а рукопись о немецком просветительском романе XVIII столетия пошла на самокрутки: другой бумаги не было. И вот Бахтин дымил, а мальчишка, глядя на заправского курильщика и сгорая от зависти, выговорил: «Курить вредно». В ответ Бахтин бросил на малыша амбивалентный взгляд, в котором серьезность сочеталась с лукавством, и произнёс: «Ты ведь сам куришь». Ребёнок онемел от проницательности мудреца. Курить – не курил, но мечтал, мечтал! А Бахтин добавил, как бы принимая маленького мечтателя в свой окутанный дымом орден: «Конечно, куришь». Из кельи мудреца мой сынишка вышел словно после исповеди – оглушённым.

«В 1938 году Переверзев был арестован и провёл следующие восемнадцать лет в тюремном лагере».

Справочник по русской литературе под ред. Виктора Терраса.

Шёл я в Университет (старый Новый) на обсуждение книги Бахтина, в силу моей постоянной занятости опаздывая. «Шестьдесят шестая» – битком, пристроился возле трибуны. В студенческие времена мимо той же трибуны, опаздывая на лекцию, проскользнешь, где-нибудь присядешь и начнёшь увлекательную беседу с соседом, а тут пришлось стоять, опершись о трибуну. Мой локоть почти касался локтя оратора, тоже опиравшегося на трибуну, и я мельком взглянул на него: старый, с темноватой, неровной, сморщенной кожей на лице. Говорил обросший мохом гном, вроде профессора Ржиги, тихо и невнятно, словно обращался лишь к самому себе. Никто ворчуна и не слушал. Стоял глухой шум. Превозносили переизданные усилиями Вадима, под редакцией Сереги, «Проблемы творчества Достоевского». А старикашка, словно исполняя роль Фирса, бурчал против. Мог я разобрать обрывки произносимых ядовитым грибом фраз: «Бахтин отрывает… У Бахтина не хватает…. Подход Бахтина не дает…».

Пробурчал старичишка и сполз с трибуны. В коридоре попался мне профессор Поспелов. «Кто это был?» – требую у него. Геннадий Николаевич посмотрел на меня взглядом, в котором мерцало сострадание к моему неведению, и, отчеканивая каждый слог, произнес: «Ва-ле-ри-ан-Фе-до-ро-вич-Пе-ре-вер-зев». Старая пластинка забытого вальса! Вернувшийся с того Света литературоведческий Лазарь продолжил полемику с того пункта, где его спор с Бахтиным прервался три десятка лет назад.

Надо мной властвовала инерция настроений. Что Чехов называл не интересно, суть неинтересна, но этих чеховских слов я ещё не знал, да и самого Чехова читал инерционно. Короче, уж раз мы дорвались и получили запретный плод, не мешайте вкушать и наслаждаться. Серега Бочаров мне сказал, что зря потратил деньги на переизданную книгу статей Переверзева. Речь Переверзева, хотя его никто не слушал, в том числе и я сам, всё же хотя бы в полслуха уловленное настойчиво напоминало о себе. Читая Бахтина, слышу я тот же голос, будто Фирса, бурчащего: «Отрывает… Не хватает… Не даёт…».

«Переверзев собрал вокруг себя многочисленных сторонников, они выпустили сборник “Изучение литературы” (1929), который, вызвав ожесточённую полемику, повлёк за собой обвинения в вульгарном социологизме».

Справочник по русской литературе под ред. Виктора Терраса.

Среди сторонников Переверзева, кроме Поспелова, я знал, и очень хорошо знал, с детства, Ульриха Рихардовича Фохта. Оба, Поспелов и Фохт, занимали во времена моего студенчества видное положение, пользовались авторитетом крупных ученых и считались порядочными людьми. Почему же не попали под удар? Ведь громили «систему взглядов, вытекающую из догматического истолкования марксистского положения о классовой обусловленности идеологии и приводящую к упрощению и схематизации историко-литературного процесса»