Литература как жизнь. Том II — страница 49 из 155

ов с Бахтиным полагал, будто тот «простил системе» и повёл «диалог с ОГПУ, а позднее с КГБ». Сергей находит, что В. Н. «неточен» и добавляет от себя: «В своих суждениях об этих инстанциях Бахтин был безжалостен. Безжалостен он был в суждениях об эпохе и о своём месте в эпохе». Турбина, как и Вадима, уже нет, не стало Сергея, некому разъяснить, что значит «безжалостен [в суждениях] о своём собственном месте в пределах эпохи?».

Время в устах и трудах Бахтина произвело на меня магическое впечатление, тем более сильное, что источников суждений Бахтина я не знал, и мне казалось – это тонко подметил и точно сказал – кто же ещё? Бахтин! Теперь я мог бы указать источники: он использовал и развивал идеи предшественников, всё того же Бозанкета, но ни один из его предшественников не пережил такого времени и в такой мере, как он, что придавало суждениям Бахтина особый вес и окраску. Как ни были хороши некоторые наши профессора, энциклопедически образованный Самарин или же пламенный Турбин, но слушая и читая Бахтина, стал я понимать и даже не понимать – чувствовать: время, в которое мы живём, есть та же самая история, о которой мы читаем в учебниках, и, стало быть, о своём времени надо стараться судить как хотели бы мы судить о любой другой эпохе из прошлого. А как хотели бы мы судить о прошлом? С наивозможной полнотой. И вот полнота представлений о времени, в которое ему выпало жить, привела Бахтина к безжалостному суду над собой.

«Последние годы жизни Бахтина – время его возрождения и растущей славы».

Энциклопедия современной литературной теории. Под ред. Ирены Макарик, Издательство Университета Торонто, 1993.

Итоги влияния Бахтина собирались подвести в Америке. Инициатива исходила от Общества по изучению проблем повествования, членом которого я стал, получив в Адельфи стипендию Олина и курс «Поэтика повествования». Но Вадим в то время уже начал вздымать святоотеческую хоругвь, делая это с вулканической энергией, безграничным энтузиазмом и талантливостью, которую не отрицали даже его оппоненты.

«Как там Кожинов?» – первым делом спросил у меня Френсис Фукуяма, провозгласивший с подсказки Александра Кожева воцарение западного миропорядка концом истории. А Уолтер Лакиер, выводивший гитлеризм из черносотенства, говоря со мной о Вадиме, признал: «Осведомленный противник». Он же рассказал: корпорация БиБиСи решила не показывать кожиновское интервью. Видимо, потому что Вадим действительно не выглядел не знающим о чём говорит. Многие его зарубежные друзья в страхе за себя отшатнулись от него. Не упрекаю их, знаю, что это за страх, какой силы и чем грозит. Однако Повествовательное Общество было не против моего предложения пригласить на юбилейный бахтинский съезд всю троицу – виновников торжества – Серегу (официально Сергея), Генку (официально Георгия) и Вадима. Американцы, правда, выражали сомнение, что Бочаров согласится выступать в вместе с Кожиновым, но Сергей сказал «Приеду». Согласие дал и Гачев. Дальше, как в анекдоте про слона и колхозника: «Съесть он съест[стог сена], тольки хтож яму дась?». И нам денег не дали. Таков незримый рычаг управления. Управляет, разумеется, не правительство. У кого просят, те пристрастно интересуются, на что и для кого просят. Нельзя и думать, что дадут вам деньги, а вы приглашайте, кого вам вздумается, а те станут выражать мнения, неприемлемые для тех, кто деньги дал. На исходе холодной войны Советник по культуре Американского посольства в Москве был отстранён от своей должности, допустив политическую оплошность: по его инициативе в США оказались приглашены не диссиденты, а те, кого называли патриотами. Кто же взбунтовался? Налогоплательщики, которых патриоты не устраивали. Это я знаю из первоисточника, ко мне, координатору советско-американских проектов, советник обратился с просьбой подсказать имена патриотов. Не помогла и ссылка на самого Бахтина. Когда мы были у него в Саранске, Бахтин, улыбаясь без амбивалентности, сказал: «Не-ет, без них нельзя. Без евреев нельзя. Ничего не получится!» За отсутствием средств замысел Бахтинского юбилея не осуществился, хотя успели выпустить афишу:

Специальное заседание, посвященное «Проблемам поэтики Достоевского» Михаила Бахтина с участием Сергея Бочарова, Георгия Гачева и Вадима Кожинова.

«Вы не знаете Кожинова!… Он человек совершенно бесстрашный… А его отношение ко мне?… Ведь если бы не он…».

М. М. Бахтин: Беседы с В. Д. Дувакиным, Москва: «Согласие», 2002.

Вадим загонял нас в Бахтина, требуя, чтобы мы сжигали всё, чему поклонялись. «Некогда я считал…, – говорил он, низвергая своих прежних кумиров в литературоведении, – но сегодня я понимаю, что Бахтин…». Вадим! Вадим! А если придёт очередь Бахтина? Отвечал он мелодией Моцарта:

Та-ра-рам, та-ра-рам, та-ра-ра-ра…

Кто это видел и слышал, у того, я думаю, сохранились в памяти – перед очами души – голос и лицо, способное поспорить по богатству контрастных оттенков с гоголевским портретом Ноздрева в исполнении Бориса Ливанова, добродушное с хитрецой, вдохновенное и лукавое, лицо энтузиаста без удержу: ради захватившей его идеи увлечет за собой и, быть может, вознесет высоко, а то вдруг, пожалуй, бросит в бездну без следа. Подобно персонажу из «Мертвых душ», фигура историческая, наделенный историческим чутьем и способностью творить историю, о которой потомки будет читать в учебниках, Вадим мог попасть и в любую из историй того сорта, о которых составляют милицейско-полицейские протоколы и, главное, никто, в том числе он сам, не способен был предугадать, где одна история перетечёт в другую. Не этому ли учил Бахтин?

«Вернём, всё вернём!» – выкрикнул Вадим, обращаясь к нашему немецкому спутнику Эдварду Ковальскому, владевшему русским. Это – 60-е годы, ехали мы Охотным рядом, на такси, мимо Университета, старого Старого. Эдвард вслух и не без иронии прочитал новое название улицы: «Прос-пект-Мар-кса». Целую эпоху спустя, в телефонном разговоре уже через океан, спросил я Вадима: «Помнишь, ты Ковальскому сказал “Вернём”? Вот вернули. Так ты это себе представлял?» Пауза. Потом: «Сразу не ответишь. Это долгий разговор». А разговор оказался последним.

Положение Лифшица

«Имя Лифшица мало что скажет читателю…».

Из Оксфордского журнала по искусству.

Из ИМЛИ мне факсом сообщили, что проводится конференция, посвященная Михаилу Лифшицу, и я тоже по факсу послал в Институт накопившиеся у меня соображения о том, почему за океаном отсутствие Лифшица в литературном обороте особенно заметно по сравнению с репутацией его венгерского единомышленника Георга Лукача. Лукач – торговая марка на продуктах промышленности, выпускающей его труды и столь же многочисленные труды о нем, не говоря уже о море сносок и упоминаний. Из работ же Лифшица в свое время, больше семидесяти лет тому назад, была на английский переведена и выпущена брошюрой его обширная статья об эстетических взглядах Маркса, написанная, когда считалось, что у Маркса эстетических взглядов не было. Брошюру через тридцать лет переиздали, и всё-таки этой фундаментальной работы как бы не существует. Сносок на Лифшица – раз-два и обчелся, сделаны сноски покровительственным тоном, словно Лифшиц не первый публикатор и не комментатор высказываний Маркса о «всемирной литературе», а лишь один из многих, изучавших тот же вопрос. Между тем понятие о создаваемой капитализмом «всемирности» и литературы и промышленности, и торговли было введено Марксом и вошло в «Коммунистический манифест», Лифшиц объяснял марксистские оттенки в этом понятии. Есть несколько антологий «Современный марксизм», и ни в одной нет Лифшица. Нет его в «Путеводителе по современной марксистской литературной критике», издан путеводитель в то время, когда Лифшиц вел полемику о модернизме. Словом, Лифшица не упоминают, не знают и, насколько могу судить, не хотят знать[108].

Тому, я думаю, есть три основные причины. Первая – одиночество. Лифшиц был и остался в изоляции, никому ненужен и некому создать ему успех, а ничего стихийного в нашем обширном мире не бывает: культура организуется и согласуется взаимной групповой апологетикой, как это осознал и определил Ливис. Он сам до поры до времени походил на Лифшица: протест против предвзятой сплоченности обрек его на изоляцию. Но в конце концов Ливис, видимо, решил, что без организации не обойтись, и как только его нонконформизм поддался включению в круговорот взаимосвязанных мнений, ему была выделена квота признания. Определив организованную культуру и осознав её могущество, Ливис сделался её частью. То же произошло с Лукачем, с его участием или, как говорится, без – этого я не знаю. То же сделано с Бахтиным его истолкователями, сам Михаил Михайлович к организации не подключался, но и не сопротивлялся подключению. А Лифшиц был и остался одинок.

Вторая причина, мешающая воскресить Лифшица, своего рода месть. Ему не прощают сопротивления троцкизму. Американская интеллигенция, даже та, что пошла вправо, продолжает сочувствовать Троцкому, который остался её героем, перманентную революцию его последователи, ставшие частью истеблишмента и правящих сил, заменили непрекращающейся, перемещающейся войной – мнение не мое, повторяю высказанное в американской печати[109].

Третья причина непопулярности Лифшица – методологическая. Подход его тиражировать нелегко, и это особенно заметно по сравнению с его популярными современниками, если они поддаются организации и годны для массового потребления. Литературоведение наших дней напоминает армию, берущую свой предмет натиском и приступом, при натиске главное – скорость, словно в нашей песне о Гражданской войне: «И с налета, с поворота, по цепи врагов густой застрочил из пулемета…» Или как у Рэя Бредбери в дистопическом повествовании, изображающем согласно с запросами современной культуры уничтожение книг: «Скорость даешь! Шик-чик! Трах-крах! Верти человеческим сознанием руками издателей, насильников, телекомментаторов, верти, как можно быстрее, чтобы сделать ненужным время для размышления». И правда, жизнь в самом деле такая, что – некогда. Поэтому всякая оперативная отмычка «пристальное чтение», «интерпретация», «целостный анализ» и, наконец, «деконструкция» получает распространение как аналитический прием. При окружающем единодушии эти приемы кому угодно и на каком угодно материале позволяют быстро, дешево, удобно создавать видимость исследования и анализа, к тому же, помимо экономии времени и усилий, не требует обширных специальных знаний. Долго ли, где угодно, отыскать верх и низ? Разве нельзя, при желании, в любом тексте услышать различные голоса и отыскать какие угодно значения? А Лифшиц, по-марксистски, предлагал конкретность изучения, тщательное рассмотрение предмета в историческом контексте – кому и когда этим заниматься?