Литература как жизнь. Том II — страница 57 из 155

Симмонс судил согласно с формулировкой Добролюбова: «Для нас не столько важно то, что хотел сказать автор, сколько то, что сказалось им, хотя бы и ненамеренно, просто вследствие правдивого воспроизведения фактов жизни» (из статей о «темном царстве»). Этому методу и предлагал следовать советолог-русист. В «зеркальном» сборнике, под его редакцией и с его предисловием, говорилось: «В научном смысле, может показаться сомнительной попытка обратиться к изящной словесности за фактическими сведениями, что, однако, и предпринято в данной книге ради того, чтобы пролить свет на стиль поведения, а также на политические, общественные и идеологические стороны жизни в Советском Союзе». Зазор между нашей идеологией и нашей же литературой, особая роль литературы в нашем обществе, исконно несущей, по выражению Писарева, «дополнительную нагрузку», – лейтмотив работ Симмонса. Общественное значение русской литературы понял он с тех пор, как был аспирантом в Гарварде. При университете, в Институте общегуманитарного направления, некогда выступали с лекциями князь Волконский, вдохновитель моего друга-индуса князь Кропоткин и граф Панин, в Королевском колледже Лондонского Университета выступал князь-коммунист Святополк-Мирский, итого, три князя и один граф определили восприятие русской литуературы за рубежом. Симмонс не мог слышать аристократических лекторов, но читал их книги, написанные на основе лекций[134]. По примеру Гарварда, он при Колумбийском Университете создаст институт с российской спецификой.

Развивая сказанное Белинским, Герценом, Чернышевским и, наконец, Писаревым, Кропоткин говорил: «Ни в одной стране литература не играет столь же влиятельной роли, как в России. Нигде не оказывает она того же глубокого и прямого воздействия на умственное развитие растущих поколений». Князь-анархист подчеркивал: «Особенность русской литературы в том, что в сферу искусства – поэзию, прозу и драму – вносит она все те социальные и политические вопросы, которые в Западной Европе и Америке, по крайне мере в настоящее время, обсуждаются преимущественно политической прессой, а не художественной литературой»[135]. Содержательная насыщенность нашей литературы – следствие притеснений: «Суровое Николаевское царствование задержало преобразования и, усилив цензуру, загнало все русское политическое брожение в художественную литературу. О русской жизни рассуждать можно было только в стихах, повестях, романах, или в критических заметках “по поводу” беллетристики»[136]. Не было бы руссана, появись у нас в результате восстания декабристов конституция. Герцен, разъясняя Западу, что такое Россия, говорил: «Издание романа у нас важнее назначения министра». Смысл герценского высказывания старался я растолковать, выступая на литературной кафедре в Университете Миннесоты. После заседания – небольшой сабантуй, один профессор, расчувствовавшись, стал кричать: «Западная литература худосочна по сравнению с русской!». Его спросили: «Вы русский?» – «Нет, еврей». – «Чего же вы так орете?»[137].

То была живая иллюстрация, чего от советологов добивался Симмонс. Он понял, что в России поэты не просто стихи пишут, имея дело с Россией, нельзя недооценивать литературу, у них (у нас), за недостатком свободной печати мышление в образах – сила, если обратить силу себе на пользу, литература – кладезь сведений, если уметь нужные сведения вычитать. Чтобы оценить радикальность этой идеи, нужно учитывать положение литературы в Америке. «У нас писатели, – сказал Стейнбек Караганову-отцу, – поставлены чуть пониже акробатов и чуть выше морских котиков»[138]. По Фолкнеру, писатель, чтобы на него обратили внимание, должен помимо создания книг ещё чем-нибудь заниматься, скажем, разводить догов, причем не датских (этими уже давно не удивишь), а далматских. Сообщение же о том, что наши писатели близки к государственному руководству и даже входят в правительство, у американской пишущей братии вызывало завистливый смех. Поэтому идея изучения художественных образов вместо статистической цыфири была не сразу признана достойной денежных затрат.

Нам школа отбила вкус к поэтической гражданственности Некрасова, мы твердили следом за Евтушенко: «Поэт в России больше чем поэт». А Симмонс уточнял: в России поэт может быть и меньше, чем поэт, но всё равно ему как мыслящему образами цены нет, стихотворец, хотя бы окольным путём, метафорически, прого-воривается о том, чего никто не скажет прямо. В русле этой идеи советская литература была подвергнута пристальному прочтению, которое Ницше назвал «медленным», в известном смысле, разрушительным. Так Гулливер, ползая по грудям великанских красавиц, смотрел на их вроде бы гладкую кожу словно через увеличительное стекло и видел язвы, незаметные при взгляде издалека. Под пристальным взглядом зарубежных профессиональных вычитывателей общественные и политические проблемы, которые советская литература вносила в свою сферу, были из этой сферы вынесены и подвергнуты специальному рассмотрению, словно препараты под микроскопом: сюжеты, образы, конфликты изучались не как творения воображения, а показания самой реальности. Вроде учё-ных-лапутян, умудрявшихся извлекать солнечный свет из овощей и еду из экскрементов, советологи вычитывали ту советскую жизнь, что пошла как сырье на изготовление литературных произведений. У нас толком почти ничего не сообщали, и пришлось советологам даже сведения о нашем сельском хозяйстве черпать из «деревенской прозы»; факты, не попавшие в историю Отечественной войны, они высматривали в прозе «военной»; проза «городская» давала им материал, чтобы судить о настроениях интеллигенции, и на основе сведений, извлеченных из того, что обычно считается игрой воображения, советологи писали книги и защищали диссертации[139].

Одна из оперативно написанных книг – диссертация Веры Данем «В Сталинское время»[140]. Подзаголовок книги «Ценности среднего сословия в советской литературе» (мы те же ценности в пору перестройки стали называть общечеловеческими, ибо приняли мещанское воззрение на историю, согласно которому больше и желать человеку нечего, кроме «самовара» и «моей Маши»). Вера Данем стажировалась в Русском Институте и, хотя без ссылки на Симмонса, однако претворила его идею об извлечении фактических сведений из художественных произведений, раз уж других надёжных источников не существует. Тезис Веры, перефразируя Карлейля, Рескина и Маркса, можно выразить так: советский влюбленный, казалось бы, поет о глазах возлюбленной, а сам, словно скряга эпохи первоначального накопления, думает о своих сундуках. В советской литературе пропагандируются «собственнические ценности» – доказывала Данем. Пристально читая нашу прозу 60-70-х годов Вера обнаружила: если вчитаться, что пишут писатели, называющие себя советскими, станет ясно, что они мало чем отличаются от писателей, которые считаются буржуазными.

Оценить подобное утверждение надо опять-таки в обстановке момента. У нас книга Веры была заключена в спецхран как антисоветская, американцы же называли Веру «матушкой советской литературы». У них «советское» означало враждебное и даже античеловеческое, а добрая литературоведческая «матушка» представляла советских писателей и советских людей, ими изображаемых, как таких же людей. Книга Веры Данем говорила: советские люди это всё те же люди, положим, не одним хлебом живут, но не могут обойтись и без хлеба (понимая «хлеб» расширительно).

Мы-то обещали, что у нас люди будут новыми, настолько упразднившими представления старого мира, что и воспроизведение рода человеческого окажется переосмыслено. Об этом Борис Пильняк написал «Рождение человека», а биолог Николай Кольцов публиковал статьи о выведении специально советских людей (тема была пародирована в «Собачьем сердце», рукопись которого оказалась конфискована ОГПУ и повесть осталась неопубликованной). Насколько материальные интересы не должны занимать строителей Нового мира, писала советская классика: «Товарищ Кисляков, или Три пары шелковых чулок» Пантелеймона Романова, «Шоколад» Тарасова-Родионова. Быт как тема из нашей литературы постепенно исчезал, нельзя было вычитать, сколько советские люди зарабатывают. Но с начала 60-х и до конца режима возрастание аппетитов «земных» показывал драматург Виктор Розов, в его комедии «Шумный день» внук дедовой саблей крушит обывательский мирок родителей, в его же драме «Гнездо глухаря» представлено нисхождение в маль-мстрем эгоистического благополучия. Вера Данем, не ссылаясь за прецеденты, своими силами старалась показать, что тема благополучия разрабатывается, хотя, казалось бы, о том и говорить нельзя. Данем вычитывала в произведениях советских писателей близкие американцам интересы: «В послевоенных романах объекты изображения, обстановка квартиры или парфюмерия, обретают особое значение. Бытовые вещи служат материализованным свидетельством обуржуазивания, затрагивая щекотливую проблему частной собственности. Официально, конечно, продолжается все то же правоверное осуждение самого принципа частного накопительства»[141]. Тезис Веры, со введением у нас рыночной экономики, подтвердили ленинградские поэты и композиторы. Александр Кушнер и Андрей Петров вместе с другими творцами высказались на страницах печати в том смысле, что обладание частной собственностью им помогает творить. Собственность как основа индивидуальности – что Маркс иронически называл двоедушной «романтической культурой»: «Вопреки утверждению тех писателей-фантазеров, которые хотят видеть в представительстве частных интересов идеальную романтику, неизмеримую глубину чувства и богатейший источник индивидуальных и своеобразных норм нравственности, такое представительство, напротив, уничтожает все естественные и духовные различия, ставя вместо них на пьедестал безнравственную, неразумную и бездушную абстракцию определенного материального предмета и определенного, рабски подчиненного ему сознания».