Сейчас покажется смешным, но я тогда почувствовал толчок вроде того, какой испытал, когда с лошадьми на корабле мы выходили в открытое море. Качало и раньше, пока шли по Балтике, но вдруг, при выходе из Па-де-Кале, судно качнуло, как никогда не качало, и я спросил у капитана: «Что это?» Мастер ответил: «Океанская волна». Колебание нашей тверди я почувствовал, когда обсуждение льда и снега началось с вопроса: «Кто виноват?» Если популярнейшая советская газета ставит первый русский вопрос, то не иначе, хотят дойти до корня! Потом притерпелись, пошла манипуляция словами, а теперь понимаем: «Мели Емеля…» Ирония истории не щадит острейшего политического анекдота советских времен: спор американца с русским о том, где больше свободы. «Я могу, – хвастает американец, – встать напротив Белого Дома и крикнуть: Президент Соединенных Штатов – идиот!» Русский отвечает: «Подумаешь! Я тоже могу выйти перед Кремлем на Красную площадь и заорать: «Президент Соединенных Штатов – идиот!» А что введённые у нас демократические свободы разрешают крикнуть теперь и с каким заметным результатом?
То ли дело холодная война: из одного крамольного источника каждая из противоборствующих сторон извлекала свою выгоду. Борьба с буржуазной идеологией, сделавшись у нас профессией, велась так, что чем больше велась, тем больше буржуазная идеология к нам проникала, а за рубеж, как газ, нефть или сплавной лес, во всю меру наших запретов бесперебойно шло «сырье» для процветавшей там советологии. Чем упорнее мы сдерживали самоочевидную критическую мысль, тем большую, направленную против нас самих разрушительную силу она обретала, и тем проще, поймав ветер времени в свои паруса, удавалось взлететь на запретительной волне.
«Если вас в Советском Союзе не печатают, это ещё не значит, что вы – гений».
«Вы же сами делаете из них мучеников!» – говорил мне Симмонс тоном упрёка. Он меня упрекал за то, в чем я упрекал его – в несоблюдении критической требовательности. Всякая писанина называемых и называющих себя советскими писателями превозноситься на Западе, если в ней есть оттенок антисоветизма, у нас за это мнимое или намеренное бунтарство автора поносят, преследуют и отправляют в тюрьму, а на Западе его (или её) замечают и защищают как значительное литературное явление. Обмен упреками у нас начался с «Доктора Живаго», на Западе уже зачисленного в один ряд с «Войной и миром». С такой уравниловкой Симмонс был несогласен, но, в принципе, как иначе прикажете поступать советологам? Мы, запрещая и преследуя, приговаривали к бессмертию, а нашим противникам оставалось лишь подписываться под нашим приговором, меняя минус на плюс и возводя запрещенных в гении, таланты или хотя бы просто в писатели. Непочатый край работы (всё оплачивалось): переправлять за кордон, переводить, публиковать, обсуждать, наконец, изучать осужденные и отвергнутые нами шедевры, хотя и несовершенные, зато запрещенные.
Наши запреты, дырявая плотина, не приостановили, а перенаправили поток самиздата, на Запад хлынуло сырье для литературоведческой промышленности. Уж что там сыграло роль само по себе, как литература, это ещё посмотрим, но волна написанного об антисоветской литературе, какой бы та литература ни была, вздыбилась до небес. «Её книжку издает Нопф!» – на излете режима услышал я от американского специалиста по советской литературе. В глазах его восхищение сочеталось с изумлением: подумать – Нопф! Виднейшее из американских издательств, выпускающее Библиотеку современной классики, печатает книжку члена Союза советских писателей. Публикация у Нопфа означала зачисление туда же, в классику. Перечитать бы ту книжку, чтобы убедиться в классических достоинствах прозы, когда условием успеха служила готовность внести вклад в доказательство расхождения советской идеологии и русской литературы, и наш пишущий люд валом валил, чтобы инако (мысли-ем не обязательно) стяжать славу бунтарей и талантов.
«Поиск правды Шолохов превращает в потрясающую душевную драму человека, терзаемого выбором между мучительными крайностями».
Многолетние усилия Симмонса принесли плоды, когда он уже собрался уходить на пенсию. Мы, видя в нём опаснейшего врага, борьбу с ним считали первоочередной задачей, а в Америке на него как источник исходной идеи не считали нужным ссылаться. «Какой Симмонс?» – не веря ушам своим, слышал я от бывших его аспирантов, которые сделались профессорами на какой-либо из четырехсот кафедр русской и советской литературы, открывшихся в американских университетах согласно идее Симмонса. Даже Вера Данем, шедшая по стопам Симмонса, и та, упомянув основанный им Институт, не сослалась на его книгу, зато сослалась на его завистников и соперников, перед которыми ей предстояло защищать диссертацию (с ними я был знаком и слышал от них неблагоприятные отзывы о Симмонсе: они его упрекали в заимствованиях у них!) Сноски перестали служить родословной идеи, сделавшись сигналами союзничества и взаимоподдержки: личная связь вместо обязательной научной преемственности. У нас на памяти зал Ленинки, набитый наспех составляющими библиографии к диссертациям уже написанным: не забыть бы нужных людей!
Символ сложившейся ситуации: учёнейший сотрудник ИМЛИ старшего поколения, не мне чета, выпустив свою книгу, даже в библиографии не назвал предшественника. Положим, памятны были времена, когда нельзя было некоторых имен назвать, но в пору относительной мягкости ничто, кроме личной прихоти, не мешало назвать, и меня этот поступок поразил до боли: тот же сотрудник относился ко мне по-дружески, но разве так поступают? Приведу ещё пример из своего опыта: сотрудник ИМЛИ моего поколения, с которым мы находились не в близких, но благополучных деловых отношениях, опубликовал статью и не упомянул моей статьи на ту же тему. При встрече спрашиваю: «Ты мою статью читал?» Да, отвечает, читал, и смотрят на меня глаза человека, как бы проснувшегося, ему, видно, в голову не приходило ссылаться, раз со мной его служебные интересы не связаны. Это было веяние нового времени, вместо преемственности верх брал пристрастный выбор ради организации мнений (по Ливису).
Хребет мне, как верблюду, переломил разговор не с критиком, не с писателем, а с певцом, моим тезкой Дмитрием Хворостовским. Дождался я его после спектакля у служебной двери в Метрополитен Опере и говорю: «Отметить бы столетнюю годовщину выступления Шаляпина на этой сцене». И что же я услышал от нашего выдающегося баритона? «С этим надо обращаться не ко мне», – ответил русский певец-премьер американского оперного театра и поспешил к толпе ожидавших его поклонников. Допустим, артист во власти своих агентов не имеет права обсуждать никаких деловых предложений. Поразило меня безразличие к имени, которое было мной произнесено. Безразличие добровольное, не наше советских времен подневольное неведение, когда, скажем, не признал я родоначальника моей профессии: нам в Университете Пражской лингвистической школы не преподавали, а если упоминали, то критически. А тут, подумать, какой концерт в честь великого соотечественника могли бы в 2001 году составить прославившиеся за постсоветское время наши изумительные сопрано, первостепенный баритон и неплохие тенора, которым уже поручают ведущие партии на мировой сцене!
О том, как и когда изменились научные нравы, беседовали на телевидении Сергей Капица и Владимир Арнольд. Передача есть в Интернете, можно посмотреть. Димка рассказывает, как Эйнштейн забыл упомянуть Пуанкаре и не признал свой долг перед ним. Собеседники, качая головами, напоминают друг другу, как Пуанкаре по профессорской рассеяности приписывал свои открытия другим. Обойтись без сносок – это склонность новейшего времени, когда, как говорил Лифшиц об авангардизме, каждый дрожит за свою оригинальность.
Симмонс навытяжку, будто рядовой перед командирами, стоял перед авторитетами ранга М. П. Алексеева, Гудзия или Гастона Париса. Он ездил к Алексееву на поклон в Санкт-Петербург, тогда Ленинград. Он на похоронах Гудзия хотел было слово сказать, но ему не разрешили, и надо было видеть гримасу огорчения на его лице. Он говорил: «Гастон Парис!» И ему казалось, что он слушал его лекции, хотя умер французский компаративист в год его рождения, но эта ошибка памяти свидетельствовала, что значил для него забытый Гастон Парис.
У Симмонса сохранялось представление об иерархии, ему было свойственно мышление систематическое, не выборочно-организационное. Мы с ним могли расходиться в оценках, но концептуально профессор Колумбийского Университета, обращаясь ко мне, изъяснялся в той системе же терминов и понятий, какой учили меня в Московском Университете.
Подосновой интереса к русской литературе Симмонсу служил опыт живого общения. «Люди! Какие люди!» – каждый раз, когда американский профессор это произносил, он давал понять, что слова его не пустые.
Если в академической среде заслуги Симмонса не находили признания, о нем помнили те, кто послал его к нам, хотя им основанный Институт стал носить имя Гарримана. Экономический способ обретения бессмертия: платишь – получаешь, а финансировала Институт вдова Посла в СССР. Но деньги пошли на осуществление идеи основателя: вчитываться в советскую литературу.
«Речь о Европе, Советском Союзе, России, политологии, социологии, теории политических реформ, этике международных отношений, революции, цивилизации».
Ещё в симмонсовы времена наш главный блюститель чистоты коммунистических воззрений, Александр Николаевич Яковлев, стажировался в Колумбийском университете, а годы спустя, в ноябре 1991-го, наведавшись в Гарримановский Институт, пропел отходную коммунизму.
Александр Николаевич, по рекомендации Директора ИМЛИ Феликса Феодосьевича Кузнецова, назначил меня Главным редактором «Вопросов литературы», и я не смел бы высказываться о нем post mortem, если бы моя точка зрения не была ему известна. Во времена его идейного командования я выступил на общем собрании сотрудников ИМЛИ с критикой перестроечных планов, и суть моего выступления была сообщена в Киевский Райком. Затем в присутствии Александра Николаевича я выступил на совещании в Академии политических наук. Проходило Совещание в разгар гласности, участие принимали представители всех идейно-культурнонаучных сил: историки, философы, директора издательств, редакторы и писатели. Александр Николаевич председательствовал, в зале находилась Раиса Максимовна Горбачева.