Литература как жизнь. Том II — страница 64 из 155

Занимаясь писательскими биографиями, пришел я к выводу: всё известное о писателе – правда, в той или иной мере, даже ложь соответствует характеру оклеветанного, крупица истины есть и в клевете, кривое зеркало искажает реальные черты. Трудно всю правду о писателе соединить в единый облик, потому что недостатки могут оказаться продолжением достоинств, а причинно-следственная связь между ними нам неведома. У Бернарда Шоу в «Докторской дилемме» творцу дают умереть, чтобы жили его творения: публике нет дела до того, что художник был человеком несносным и даже никудышным. На Западе теперь уже принимается за аксиому: «Многие великие художники, композиторы и писатели были отвратительными людьми». Однако не установлена точка отсчета, являлись ли широко известные отвратительные люди в самом деле великими художниками, композиторами и писателями.

Гений и злодейство совместны? Смотря, что за гений и какое злодейство! Ведь нередко свою гениальность доказывают в первую очередь и главным образом отвратительностью, особенно – наглостью и просто подлостью, причем, публику это устраивает: есть, о чём поговорить. Некрологи полны сведений о том, сколько пил и с кем переспал, кому нахамил и кому навредил, то есть насколько отвратителен был творец. Не сообщается или же сообщается походя, чем он собственно был велик, помимо количества выпитого, а также наделанных гадостей. Средства рекламы и всяческих коммуникаций позволяют сделать житейские подробности из жизни писателя интереснее его произведений, общеизвестный облик художника, композитора и писателя действует на воображение публики сильнее его творчества. А если это действительно великие творцы, то в чём проявлялась их отвратительность: был неопрятен, не отдавал денежные долги или невинных совращал?

Пушкинский быт, воспроизведенный Дружниковым, ужасает неустроенностью. Большинство фактов известны по воспоминаниям современников, а также из писем самого Пушкина, но в книге Дружникова, как полагается в документированной биографии, житейские подробности в большинстве случаев проверены, собраны, дополнены и складываются в картину беспорядка, нужды и непрестанной тревоги о завтрашнем дне. «Я могу творить», – пишет Пушкин Вяземскому, создавая «Бориса Годунова», и наше воображение рисует… Мое воображение неспособно нарисовать убогость обстановки и повседневной неразберихи, в условиях которой творил поэт, создавая свою драматическую поэму, которую назвал трагедией: одно из самых сознательных пушкинских созданий, как определили старые пушкинисты, то есть воплощение тщательно обдуманного замысла, все от начала до конца уравновешено. Но пушкинское признание «силы мои достигли развития, я могу творить» стало меня настораживать с тех пор, как стал я интересоваться пушкинскими самооценками, не совпадающими с нашим отношением к тем же его творениям. Зрелость в развитии – коварный момент, итог и начало, итог созревания, начало спуска с вершины.

Пушкин, согласно воспоминаниям, бывало, вёл себя оскорбительно с людьми, которые того не заслуживали, но, по свидетельству Соболевского, поэт успокаивался, испытывая чувство умиротворения, не был раздражителен, когда творил. Это и есть иначе, инобытие гения. Если талант творит, он, мне кажется, становится хорошим человеком, а если пытается творить при исчерпанности таланта, превращается в чудовище.

В каких же пределах проявляется отвратительность: с утра до вечера и каждый день? «За всю жизнь вдохновения наберется, может быть, на пятнадцать минут», – самокритически подсчитал Федор Гладков, небольшой, но – профессиональный прозаик. Значит, хорошим был пятнадцать минут, в остальное время – лучше не подходи. Действительно, почитайте, какими письмами донимал он Горького.

Творческий человек, по моим биографическим наблюдениям, становится мерзавцем, когда чувствует, что дарование его исчерпано. Отказать вдохновение может временно при «писательском блоке» – это бывает приступами, периодами, бывает и состояние уже безвыходное, тогда писатель превращается в «осеннюю муху», кусает кого попало, вымещая чувство исчерпанности. Кто ищет смерти, кто делает гадости, а у нас и доносы писали. Кто оставались отвратительны всю жизнь, были неталантливы, но за счёт непосредственного окружения им удавалось организовать себе славу, поклонники падки принимать участие в творчестве, на них в общем улье капля меда приходится, сказано в чеховском рассказе. Сколько отвратительных людей не попало бы в композиторы («великие композиторы»), если бы музыкальность считалась признаком музыки! Но поклонники с неистовством сектантов твердят о гениальности и создают славу бездарности.

«Как поэт, как человек минуты Пушкин не отличался полнотою определенных убеждений», – свидетельствовал современник. Но даже заслуживающему доверия современнику нельзя простить разграничения всего лишь через запятую двух ипостасей – человек и поэт. Человек свои убеждения высказывал, и, например, когда высказывался Толстой, он казался «среднего ума толстовцем». Но никакие высказывания графа Толстого не выражали полностью убеждений Толстого-писателя, творчески те же убеждения он выражал иначе. Пушкин высказался об этом различии, говоря о Байроне, который, согласно пушкинским словам, «в поэзии исповедовался невольно», а высказываясь в мемуарах, «он бы лгал». Это не значит, говорил бы неправду, он бы не выражал себя с полнотой в меру дарования. Слова поэта и являются его делами, поступками поэта, о чем сказал именно Байрон, – только творения полностью выражают поэта. В поэзии Пушкин добивался полноты выражения своей мысли, между тем его же мысль, любимая мысль, могла быть предвзята, и рассуждает Пушкин об этой разнице в набросках предисловия к «Борису Годунову» – произведению драматическому, призванному показать истину без видимого вмешательства автора.

Набросанный Пушкиным титульный лист «маленьких трагедий» содержит жанровое определение – «драматические изучения», то есть штудии, les etudes, studies, однако не научные, не риторические, не изложение воззрений на страсти роковые, а сценическое представление страстей без примеси «любимой мысли» автора. Автор «драматических изучений», не высказываясь (под влиянием «Шекспировских характеров» Хэзлитта) выводит на воображаемые подмостки разные человеческие характеры, действующие, как и положено в театре, без предварительных рекомендаций, мы сами должны, увидев, распознать гения и отличить его от находящегося рядом с ним ремесленника. В очередном этюде появляется одержимый жаждой обогащения богач и тут же его сын-мот, лишенный родственных привязанностей. Вот честолюбец, утверждающий себя победами над женщинами и погибающий от пожатия мужественной «каменной десницы»… Все эти проблемы касались и занимали человека, но что тот же человек этой демонстрацией хотел сказать как поэт? Хотел не сказать – показать, а наша участь смотреть, делая самостоятельные выводы[150].

Так совместны ли гений и злодейство? В поисках пушкинского ответа следует посмотреть показанное в драматическом этюде «Моцарт и Сальери». Представлено без комментариев драматически, иного выражения той же мысли нет. Это всё, что мог высказать поэт как поэт, это и есть иначе, о чем и Толстой говорил: объяснить роман, значит, повторить роман от начала и до конца. У писателя как писателя не должно быть полноты выражения помимо его творений. Если же Толстой свои убеждения высказывал, то сам признавал неполноту такого выражения.

Что же выходит, человек – сам по себе, а поэт или прозаик сам по себе? Нет, человек и творец едины, а выявить их единство – задача, какую пока что никто из биографов не решил. Джордж Генри Льюис, биограф Гете, думал добиться полноты, но ему и двух томов на это не хватило. Не обилие фактов и не объем творчества выходят за рамки – не найден способ соединить то и другое. Однажды мы с профессором Симмонсом продолжили разговор о биографическом жанре в присутствии его жены. Перебирали немощи и грехи пишущих. Сколько пил? С кем жил? Слушая нас, жена возмущалась: «Почему писатель должен вести порочный образ жизни?». «Это нормально», – пояснил супруг. Надо было видеть взгляд, брошенный на мужа женой, жившей в местах, которые послужили обстановкой пьесы Торнтона Уайльдера «Наш городок» – драма бессобытийно-сти благополучной жизни.

Викторианство, время ханжества, когда «очищали» Шекспира, оставило последующим поколениям в наследство уравнение хорошего писателя с хорошим человеком. Затем наступила пора демистификаций: от мифотворчества через умолчания к разрушению. Началось с небес, с «Жизни Иисуса» Штрауса, читая которую, Толстой спрашивал: «Зачем мне знать, что и Христос ходил на час?». Такой партикулярности в том сочинении нет. «Ел и пил, как человек», – не далее того, можно, разумеется, предположить, что и в остальном – как всякий человек. Движение авторской мысли направлено к омирщению священного лика. Толстой с помощью житейских подробностей демистифицировал ореол великого человека – Наполеона. Выходит, проблема нешуточная, если писатель осудил приём, столкнувшись с ним у других авторов, затем, впадая в противоречие с самим собой, использовал в своём творении, ответив на вопрос, им же поставленный: «Зачем знать?» Когда Джордж Генри Льюис как позитивист представил личность Гете со всеми биографическими фактами, включая недостатки, он недостатки уравновешивал неоспоримыми достоинствами, приговаривая: «Не всякий с такими недостатками обладает теми же достоинствами». У проницательного биографа недостатки и достоинства всё-таки остались не связанными между собой причинно-следственно. Однако Льюису стали подражать, представляя писателей «в халате», как называлась книга об Анатоле Франсе. Начиная с эссеиста Литтона Стрэчи и популярного у нас его подражателя Андре Моруа, великих стали всячески снижать житейски, подглядывая за ними в замочную скважину и выкладывая всю подноготную, в итоге разрушая одну за другой легенды. Подглядывание – взгляд лакейский, но не всякий лакей – Смердяков. Служивший Байрону верный Флетчер, имея, как никто другой, представление о слабостях своего господина, однако понимал, кому служит. Слуга доподлинно знал своего неустойчивого по характеру хозяина. Его Светлостью, по свидетельству лакея, «могла вертеть любая баба», но, согласно тому же лакею, его барин был человеком, каких больше не было и нет. Не читал я более уравновешенного представления о Толстом, чем воспоминания слуги, с барином ходившего по святым местам, а барин, по свидетельству слуги, старался отречься от удобств и не мог без них обойтись. «Герой для своего лакея», – воспоминания слуги Джека Лондона. Кореец Наката не разоблачал хозяина, когда рассказывал, как тот писал, насвистывая и прихлебывая каждые двадцать минут виски: ведь писал! Создавал ли его хозяин в это время шедевры или дежурную продукцию, слуга не судил. В отношении слуги к хозяину сказывалась народное чутье: такие люди, как Джек Лондон (Марк Твен, Синклер Льюис), выражают органические проблемы своей страны и своего народа, как у нас выразителями явились Островский и Гончаров.