Суждения Берлина, согласитесь, трогательны, особенно в сравнении с политическим хулиганством Черчилля-младшего. Атташе-философ проявляет заботу о расцвете у нас искусства и литературы, докладывая по службе, что возможности на нашей почве безграничны. Если творческие силы пробиваются из-под гнёта, что же будет с приходом свободы? Излишне говорить, ни в чем, кроме роста наших творческих сил, не были заинтересованы наши бывшие союзники, мечтавшие увидеть Россию могучей и процветающей, о чем они и сейчас мечтают.
Составленную им бумагу Берлин не приводит целиком и даже не цитирует, но указывает шифр, по которому в дипломатических архивах важный документ можно найти, чтобы убедиться, насколько пересказ соответствует букве самого документа. Исследователи этого ещё не сделали. Не сделал даже Роман Тименчик, автор фундаментальных трудов об Ахматовой. По Тименчику, вокруг Ахматовой с одной (советской) стороны крутились соглядатаи, а с другой (зарубежной) окружали любители поэзии. Так, рецензируя книгу Михаила Игнатьева, в своем эссе ситуацию описал и Дэвид Брукс: поэзия и любовь с одной стороны, полицейские меры – с другой[181].
Но Берлин, сообщает Тименчик, не только посетил Ахматову, он опубликовал её стихи в международном журнале, который курировал. Думал ли куратор, зачем после политического скандала, вызванного его посещением Ахматовой, он печатает её стихи? Или так просто, из чистой любви и без малейшей задней мысли, тиснул по неосторожности? Хорошо бы посмотреть, что же у Берлина в досье сказано и что осталось между строк, всего лишь подразумевается, но само собой следует из сказанного. На мой референтский взгляд, там должна следовать рекомендация: после инцидента с Ахматовой учесть роль литературы в СССР.
«Как указал Сэр Исайя Берлин…»
«…и Эрнест Дж. Симмонс, уж не говоря о фигурах меньшего масштаба».
Благодаря усилиям советологов на Западе поняли, о чем когда-то говорил Кропоткин: кроме художественных образов, другого средства оказать сопротивление идеологическому промыванию мозгов у русской публики нет. Чего прямо сказать нельзя, поэты выражают образами. И стали зарубежные эксперты в наше образное мышление всматриваться, выискивая, что сказывается в образах даже маловысокохудожественных, по выражению Зощенко. А наши власти тоже проявляли большое внимание к образному языку и оказывали поэтам неусыпную заботу: больше или меньше, чем поэт, а всё же умами владеет, так что за ним нужен глаз да глаз. И чтобы поэты окольным путем, метафорически, не проговаривались чересчур, за ними присматривали литературные операторы на все случаи. А высокообразованному зарубежному любителю поэзии трудно было такого внимания не заметить. Оставалось проверить: если советскому поэту оказать фавор извне, последует ли реакция на высшем уровне? Проверили, посетив Ахматову, – получилось. Сэр Исайя экспериментально подтвердил важнейшее открытие советологии, он на деле своим неосторожным визитом показал, какую огромную роль в нашей стране играет литература и насколько у нас даже большой поэт ещё больше чем поэт. Надо бы этому феномену дать имя его открывшего – эффект Берлина. С тех пор тот же трюк будет удаваться безотказно, как поворот рукоятки хорошо отлаженного механизма: внимание Запада – неудовольствие советских властей. Снова и снова, похоже на менуэт, исполняемый заводными фигурками, у каждой своя заученная роль. Если я увижусь с профессором Симмонсом на том свете, а ждать встречи осталось недолго, то на его вопрос о производстве мучеников я дам ему ответ, сложившийся у меня с тех пор, как мы с ним беседовали на эту жгучую тему: мученики у нас делались как по заказу, автоматически, в силу действия механизма, пущенного в ход, оставалось подбрасывать горючий материал, и возгорался костер, поглощавший ещё одного мученика или мученицу, а вокруг костра ходил по свету хоровод, защищая или оплакивая жертву произвола и насилия.
«…Шли телеграммы зарубежных издательств из Лондона, Парижа, Стокгольма, Токио. Всем хотелось получить права на роман “Тайшет 303”».
От общих знакомых я узнал, что Сэр Исайя Берлин хотел бы ознакомиться с моим выступлением об Ахматовой в Швейцарском Посольстве. До него, видно, дошли сведения неполные и противоречивые. На лекции присутствовала сотрудница Библиотеки Конгресса, изложенную мной точку зрения «Что без страданий жизнь поэта!» нашла неубедительной, «типично русской» и вместе с тем возразила: «А как же Элизабет Браунинг?» Жизнь Элизабет Браунинг можно сравнительно считать идиллической, но и она страдала, у неё были болезненные отношения с отцом, питавшем к ней чувства любовника, об этом даже снят фильм, серьезный, смелый фильм с хорошими актерами. Однако страшных страданий Элизабет Браунинг действительно не испытывала, но и стихов, как Ахматова, не писала.
Пришедшие меня послушать американцы жаловались, будто я говорил чересчур громко, и у них, привыкших к полутонам, заболели барабанные перепонки, тем более, что услышали они не совсем то, что желали услышать. Читая лекцию, я высказал свои, приведенные выше, соображения о визите Берлина к Ахматовой. «Так говорить о Берлине может разве что объятый бериевской шпиономанией», – упрекнул меня американский историк, слышавший мое выступление. А Берлину, вероятно, захотелось узнать, что же было сказано. Он мог полагать, что в любом суждении о судьбе Ахматовой не окажется пропущен связанный с ним ленинградский эпизод, и не ошибся.
Жил Берлин в Оксфорде. Несмотря на возданные ему официальные почести, академическая среда его не принимала. Учёные сморчки! Оторванные от современности консерваторы! Зато вокруг него сложилась своя клика, с одним из его почитателей мы вместе работали в университете Адельфи. С ним мой текст и был послан в Англию. Прошлое время, когда вспоминаешь, сжимается. Пока искал я оказии, миновало два-три года, но, мне казалось, чуть ли не на другой день открываю газету: скончался Исайя Берлин! Меня взяло раскаяние: был ли я недостаточно или чересчур отзывчив?
Наша Glorious Revolution («Славная революция»)
«”Славная революция” поставила у власти наживал из землевладельцев и капиталистов».
«Они делают ставку на молодёжь вроде тебя», – Родионыч, говоря они, имел в виду противоположную силу, что явилась перед нами в лице советолога Симмонса. Фраза застряла у меня в сознании, помню, как было сказано: видавший виды советский администратор определил им наблюдаемое, не делая намека на мою неблагонадежность, иначе я не оказался бы с ним в Принстоне. Мы приехали разрабатывать наши планы в рамках Двусторонней Комиссии. Виделись с биографом Сталина Робертом Такером и биографом Бухарина Стивеном Коэном. Стивен, будущий Вергилий Горбачева, спрашивает: «Что у вас происходит?». Отвечаю: «Славная революция». «О!» – воскликнул Стивен, понимая смысл термина. Позднее через общих знакомых Стивен мне передал, что разговора не помнит. У меня в сознании отпечатался тот день, когда в иноземную «ямку», я, как Марсий, закопал свою заповедную мысль. Исторической аналогии я бы не провел, если бы с детства не видел своего отца, который с мыслью о коллективизации у него на родине писал об огораживаниях в Англии, и если бы не споры в Отделе зарубежной литературы, ввинтившие в мое сознание понятие процесса. Революцию в Англии семнадцатого века, завершившуюся казнью короля и учреждением республики, английские историки называют «бунтом», а «Славной революцией» у них считается перемирие, заключённое между аристократией и буржуазией, старыми и новыми классами, поделившими власть – классовый компромисс. Старых классов у нас не было уже давно, зато «новый класс», как определял парторкратию раздружившийся с нами Джилас, захотел жить по-старому, дореволюционно.[182] Колесо истории подняло и поставило «новый класс» в положение, благодаря которому принадлежавшие к тому классу стали всем. Что же им, от своего счастья отказываться?
Потребность поворачивать оглобли в сторону прошлого у людей моего поколения возникла на исходе нашего студенчества. Наша (по крайней мере, моя) ностальгия была культурной, не политической, источник ретроградных устремлений – общий, однако разнонаправленный. Когда-нибудь напишут: «Советским социализмом недовольны были все, кто только при социализме существовал, но недовольны по-разному: одни мечтали установить, наконец, социализм без дураков, на основе равенства, другие даже ублюдочный социализм хотели упразднить, объявив себя заслуживающими привилегий. Одни мечтали отменить то, что другие желали узаконить – неравенство». Об этом и написал Хедрик Смит, его книга «Русские» вышла в середине 70-х годов. К тому времени среди советологов преобладало мнение о неизбежности радикальных перемен в Советском Союзе, но что за перемены и как они произойдут, никто не решался определить. В отличие от советологов, хваткий американский журналист, вместо политических расхождений между советскими лоялистами и антисоветскими диссидентами, начал с нашего имущественного неравенства и описал в различных проявлениях намечающийся у нас социальный раскол.
«Сумеем ли мы пережить эту книгу?» – прочитав «Русских», я сказал жене. Единственное политическое суждение, за какое она не упрекает меня в недомыслии. С Хедриком Смитом я познакомился уже после того, как он выпустил «Новых русских», книгу злободневную, однако не столь основательную, как «Русские». Предложил ему написать для «Вопросов литературы» о Союзе писателей, которого он касался в той и другой книге, Хедрик Смит отказался, сказавши, что тему перестройки и гласности он уже оставил. У нас не заинтересовались его третьей нашумевшей книгой «Кто похитил американскую мечту?» Его ответ – корпорации, к учреждению которых у себя в стране стремились