Литература как жизнь. Том II — страница 85 из 155

Итон нет, отказывать не отказывают, но и охоты не проявляют. Видно, кто-то среди работников Внешторга создал фамилии Итон дурную славу. А тут ещё и Арманд Хаммер раскошелился – дал миллион за нашего жеребца, который по оценке наших же экспертов таких денег не стоил. Как поделили миллион, на что пошли деньги, то потонуло во мгле. Бычков, тоже черных, короткорогих, но уже не от Итона, закупили и разводят под Брянском, а чтобы породистым бычкам было где пастись, позакрывали школы, снесли детские сады, упразднили библиотеки, но местные жители не могут отведать первосортной говядины – дорого, идёт на вывоз, за границу.

Будем надеяться, станет известно, как реформаторы подпили сук, на котором сидели, подобно барону Мюнхаузену, себя из трясины вытащили и снова расцвели. Не обличать, а определить следует пережитое как повтор многократно совершавшегося: «губители были приняты за исцелителей» («Юлий Цезарь», II, 2).

«Когда мне приходится переводить,

я стараюсь не обдумывать сказанного».

Павел Палажченко[196].

Правду о перестройке могли бы обнародовать переводчики. Пока, кроме «постукивания по ящику», от них получили лубочные картинки с плоским, без подноготной, изображением международных встреч и переговоров. Политические суждения мемуаристов-переводчиков поражают наивностью, то ли переводчики повязаны обетом молчания (тогда зачем же пишут заведомую трепотню?), то ли толмачи прикидываются простачками, то ли нас, читателей, принимают за несмышленышей, не сообразительней гоголевской крестьянской босоногой девчонки, не ведающей, где право, где лево. «Короли перевода», служившие в Советском Союзе толмачи, напоминают искусных драгоманов Великолепной Порты: те, как известно, не просто переводили, а проводили политику, причём не всегда ясно, в чьих интересах: тех, кого они переводили, или же тех, кому они переводили. Если душа переводчиков запоет «Жили двенадцать разбойников», и «короли перевода» (как называли их те, кому они переводили) расскажут в самом деле о том, чему были свидетелями, то станут видны пружины событий, тогда прояснится картина, выдаваемая за неудавшиеся реформы, которые удались успевшим обогатиться благодаря порокам псевдосоветского режима.

* * *

Пришло известие о кончине Виктора Михайловича Суходрева, «короля переводчиков», как его называли на Западе. Виделся я с ним в актерской среде, на торжественном ужине в честь Светланы Немоляевой. Производил он впечатление человека без завихрений, без комплексов и без малейшего зазнайства, чувствовалась внутренняя дисциплинированность.

Светлана – актриса, только актриса, вне всякой политики, а на многочисленных фотографиях, которые после кончины Виктора Михайловича появились в Интернете, он фигурирует среди актеров, известных политической ангажированностью.

Gorby

Горбачев как читатель

«В виду революционной перестройки, совершающейся в нашей стране и имеющей огромный потенциал для установления мира и международного сотрудничества, мы сегодня особенно заинтересованы в том, чтобы быть правильно понятыми».

Михаил Горбачев (обратный перевод с английского).

Такова была тема моей лекции в Центре Исследований культурных и литературных перемен весной 1991 г. Старому тексту не следую, тем более что я тогда был советским гражданином, а Горбачев – Президентом страны. С тех пор набралось, о чем ещё подумать, что учесть и подытожить.

Горбачева слышал я на совещаниях в ЦК, куда вызывали нас, главных редакторов. После совещаний каждый обязан был доложить своим сотрудникам, о чём шла речь, и нелегко было у себя в редакции сделать доклад, чтобы не показаться не совсем разумеющим, о чём говоришь: нас насыщали словесной мешаниной. Впечатление было такое, будто слова оторвались от своих значений, и кто слова произносит, не думает об их смысле. Не частичные, неизбежные в политике ложь и лицемерие, это – универсально. Если в речах политиков по мере их прихода к власти, начиная с предвыборных обещаний, следить за постепенным разобщением слов и дел, то становится видно, как означающее отходит от означаемого, и в конце концов наступает момент, когда связь между словами и делами исчезает, – признак наступающего кризиса и смены власти. Горбачев, высказываясь, начал с того, чем обычно заканчивают: отрыв произносимого от происходящего, разобщение формы и содержания.

Росли мы на сталинской догматике, даже слишком ясной, которая, при одной-двух передержках, оказывалась отчетлива и убедительна, как сама логика. С Хрущева и далее в директивных речах и документах стал накапливаться словесный компост. Словесная бурда в политической риторике сгущалась. Слушая громоздкие (читаемые) и путанные (произносимые) речи наших послесталинских лидеров, мы не всегда и даже большей частью их словам не верили, но понимали, что слышали: всё остается на своих местах. При Горбачеве в политическом словаре делексикализация (утрата словами смысла) сразу достигла предела, тем более что он зачастую говорил без бумажки. Речи реформатора были нагромождением слов, отрывочных фраз, и в итоге понимай, как знаешь.

С либерализацией и гласностью наши эстрадные юмористы доводили публику до слез от смеха, передавая ораторскую манеру Горбачева. Один из исполнителей, говоря за «Михаила Сергеевича», изображал и озадаченность слушателей. «Вон солдат, он понима-ает…» – пытается вызвать сочувствие публики «Горбачев», а на лице у «солдата» – полнейшее недоумение, не понимает – нельзя понять речь не известно о чем. Такова была семантика перестройки, мы слушали и не понимали, что же означают вербальные плеоназмы. Обещал Горбачев всё назвать своими именами, а пользовался он словами странными и непонятными. Мы слышали «больше социализма», когда социализма и меньше не было, был государственный капитализм, и тот задумали приватизировать, и поставлена цель была на иностранном языке. На Западе политики пользуются околичностями, но в другой пропорции. Скажем, Горбачев предлагал приватизацию, а что если бы его заокеанский куратор, Президент Буш-старший выступил перед своей аудиторией с предложением uprazdnit’ chastnuyu sobstvennost’? Его сын, Буш-младший, тоже став Президентом, пробовал провести приватизацию пенсий, и живущие на пенсию пожилые американцы не сразу его поняли, но пресса перевела намерение Президента на общепонятный язык, и перевод помешал сделать пенсионный фонд добычей биржи. А что такое приватизация у нас, не понимали, пока фабрики, заводы и целые промышленности не оказались в частных руках.

Если обращаясь к нам Горбачев выражался сумбурно до невразумительности, то на Западе его речь звучала и соответственно воспринималась по-другому, через упорядоченный перевод-пересказ. Кроме того, с отечественными и заграничными слушателями говорил Горбачев по-разному и о разном. Советологи отметили, что возникло два, друг с другом не совпадавших Горбачева: для домашнего употребления и на вывоз. За рубежом от Gorby слышали то, что хотели услышать, в том числе, как ни странно, что он верит в коммунизм, а дома скажи он прямо, куда клонит, возможно бы не усидел. «Уйдите!» – взывал Горбачев, обращаясь к нам, редакторам. Кто должен уйти, если все поголовно простые советские люди? Куда уйти, если от края и до края всё та же страна родная, где существует строй, называемый социалистическим?

Среди нас находились ветераны ещё сталинской выучки, слышавшие послесталинское слово Молотова о том, каких понаделали они ошибок, и заметно было, что, слушая Горбачева, свидетели невероятных политических поворотов, умевшие понимать начальство с полуслова и без слов, не очень верили даже своим немало чего слыхавшим ушам: куда же оратор гнет? Чувствовалось, люди бывалые слышали вещи столь невероятные, что всякий мог усомниться в реальности совершавшегося.

«Мы хотим, чтобы Горбачев не переставал говорить о своей вере в коммунизм», – сказал мне американский политолог, как бы поясняя, почему Горбачев говорит то, что он говорит. Мы с политологом были знакомы с конца 70-х, когда он работал в Американском Посольстве, и мне случалось слышать от него обиженное: «Подступа же к вам нет!». Очевидно, подступ нашли. Поддерживая веру Горбачева в коммунизм, политолог, ставший руководителем Центра международных исследований, сказал: «Мы не хотим, чтобы такие люди, как вы, покидали свою страну». Сказано было с улыбкой, но твердо: «Мы хотим… Мы не хотим…».

Кто был знаком с запрещаемой и преследуемой в Советском Союзе литературой, тому было ясно, что Горбачёв эту литературу читал и находился под сильным впечатлением от прочитанного, что сказывалось в его словаре, где мелькали слова перестройка, судьбоносный, альтернативный и лодка. Слово «перестройка» было в ходу уже с середины 70-х годов в МИДовских кругах, не позднее[197], а развернутую формулировку мог Горбачеву подсказать московский нелегальный журнал. Не знаю, чье издание, задача ставилась четко: «Единственным средством спасения от надвигающегося экономического банкротства и нового сталинизма у нас может явиться радикальная перестройка экономических отношений как в деревне, так и в городе» («Поиски и размышления. Московский общественно-литературный журнал», 1980, № 5, стр. 37).

«Судьбоносный» – из перевода книги Ричарда Пайпса о старой России. Лодку, вместительную («все мы в одной лодке»), Горбачев взял, вероятно, из интервью Андрея Амальрика, автора книги «Просуществует ли СССР до 1984 года?» Придя к власти на один год позднее, Горбачев время наверстал и на судьбоносный вопрос ответил. «Альтернативный» навеян чтением книги Стивена Коэна о Бухарине. Стивен рассказывал, с какой признательностью Горбачев жал ему руку: просветил, дескать, насчет упущенного некогда шанса усовершенствовать нашу систему. Не завысил ли Стивен степень знакомства с его книгой признательного читателя? При внимательном чтении старательно написанной книги становится ясно: альтернативы в сущности не было. Если бы к власти п