ришёл истерик и слабый человек (которого мой дед громил на митинге в цирке), пришлось бы нам пережить время хуже сталинского, началась бы, помимо уничтожения сверху, всеобщая взаимная бойня, а со стороны в схватку вмешались бы иностранцы.
Политика – искусство возможного. Так считается, но ухищрения и маневры власти, какие за наше время довелось нам видеть, позволяют, я думаю, определение уточнить: искусство выдать невозможное за возможное, при условии, что никто не посмеет указать власти на передержку. А если посмеет, того ждёт участь Луки Даниловича Ярошенко, пытавшегося открыть глаза Сталину на законы экономики[198]. Упрямый и простодушный хохол, очевидно, не поверил своим ушам, когда на обсуждении учебника политэкономии взялись городить чепуху.
Как будто Сталин сам того не видел и не знал! «Ха-ха-ха!» ставил на полях написанного Лысенко и сам же поддержал его доклад, что и дало возможность похерить молекулярную генетику. И в экономике вождь лучше всех знал, что невозможное – невозможно, но говорил: «Так оно и вышло», когда оно вышло не совсем так, как он говорил. Однако Лука Данилович продолжал настаивать, что невозможное нельзя называть возможным. Тогда его попросили, настойчиво попросили, пригласив в здание на Дзержинского, чтобы вместо экономики он начистоту рассказал об антисоветском заговоре, в котором он участвовал.
Горбачев же сам, демонстрируя, что гласность не пустые слова, говорил и настаивал на необходимости называть вещи своими именами, а названия он вычитал из книг, находившихся в спецхране. Возможно, читал Генсек не книги, а рефераты по книгам, и ему подавали именно то, что он хотел прочесть. В печати один из референтов Горбачева, проводя вроде бы выигрышные исторические параллели, хвалил внешнюю политику Кромвеля. Но то была политика пагубная, из-за неё, по выражению Маркса, «разбилась пуританская республика». Написал я референту: «Зачем же Вы искажаете факты?». Мне даже из аппарата Киссинджера цивилизованно объяснили, почему он не отвечает на мой вопрос, а я спрашивал стратега американской политики, как может он поддерживать российскую демократию, если она устраивается такими, как Ельцин, и мне сообщили, что Киссинджер не может мне ответить, находясь в отъезде. Видно, ещё не вернулся, но референт Горбачева варварски промолчал в ответ на упрек в превратной оценке колониальной политики протектора английской республики. Думаю, референт не мог не знать, что говорил Маркс о той же политике, но референт сверх того знал, что нужно или ненужно говорить. Знали и в ИМЛИ мои начальники, просившие меня не формулировать так, чтобы нашей информацией заинтересовались в здании на Дзержинского.
Такова логика Зазеркалья, из Льюиса Кэрролла. В современной России эту английскую детскую книгу о перевернутом мире вспоминают на каждом шагу – неудивительно. Как продолжение приключений Алисы в Стране Чудес, похожей на её Англию, Кэрролл написал книгу о зазеркальноим мире после поездки в нашу страну, где многое поразило его несообразностью, несуразностью, наоборотностью. В издательстве «Книга» мне в свое время, полвека тому назад, выражали недоумение, как можно подавать заявку на книгу о детских книжках для серии «Судьбы великих книг». Не будь отзыва Елистратовой, не появилась бы моя книга «Как возникла Страна чудес». Но тогда ещё нельзя было предположить, что сказки, созданные ради пятилетней девочки, испытают небывалую в истории литературы судьбу. Книги для взрослых обычно впадают в детство, чтением для детей сделались «Гаргантюа и Пантагрюель», «Дон Кихот», «Приключения Робинзона Крузо» и «Путешествия Гулливера», а книги о том, что увидела Алиса в Стране чудес и за Зеркалом, повзрослели. На семинарах Капицы, куда загнали меня Жора с Игорем, из этих детских книг вычитывали исчезновение Вселенной, а сейчас без упоминания тех же сказок не обходятся разговоры об экономическом положении страны. Разговоры ведутся потому, что слова не соответствуют вещам.
Власть говорит: «Мы справились с важнейшими экономическими проблемами» или говорит: «Бедных у нас стало меньше». А на самом деле не справились и меньше не стало. Ещё один упрямец, родом из краев Закарпатских, статистик, цифры знает и властям объясняет, что слова, произносимые властями, не соответствуют ни цифири, ни реальному положению вещей. А упрямого знателя статистики, в отличие от Луки Даниловича, не просят ни помолчать, ни переменить тему, его просто не слышат. Всё как будто, происходит в Зазеркалье: отражающиеся в зеркале не слышат того, что говорится по другую сторону зеркала.
В советские времена откровенные речи слушали, внимательно слушали, и гулял такой анекдот. Советского гражданина спрашивают, как он живет, гражданин отвечает: «Хорошо!» Просят уточнить, что значит хорошо, скажем, есть ли у него радио? «Конечно есть, откуда же мне известно, что я хорошо живу?»
Рассказывали и анекдот об анекдотах: объявлен конкурс на лучший политический анекдот, первая премия – расстрел, вторая – пятнадцать лет на лесоповале, две третьих – по десять лет и одна утешительная – пять лет строгого режима.
За высказывание о хорошей жизни утешительную, не меньше, могли дать. А теперь? Не запрещают говорить сколько на самом деле в стране бедных, и число бедных даже ещё увеличивается, а власти говорят – уменьшается. Вот и пойми, как ты живешь! Похоже на беседу Шалтая-Болтая с Алисой:
«– Слова получают у меня тот смысл, какой я им даю.
– Разве можно заставить слова значить не то, что они значат?
– Можно, если речью владеть».
Горбиана
«Известно из русского опыта, что меньшинство, а не большинство осуществляет радикальные перемены».
Набралась у меня целая серия американских книг с похожими названиями, как бы вопрошающими, но… вопросы есть, ответов нет. «Как случился Горбачёв», «От Ленина до Горбачёва», «От Хрущёва до Горбачева», «Горбачёв у власти», «Россия под Горбачёвым»… Читая одну за другой книги, обещавшие своими названиями открыть мне глаза, я всё больше убеждался в том, что сторонние специалисты и не пытались выяснить, кто же он такой, вождь нашей революции сверху. Начинать они могли с его ранних лет, с ярких подробностей, рассказывая, например, о том, что лишь в четырнадцать лет он впервые в жизни увидел паровоз, но чем дальше, тем непонятнее горбачевский генезис: когда же стал он ненавидеть режим, одновременно внедряясь в механизм режима, и как поднялся, получив возможность управлять режимом, разрушая режим.
«Явление Горбачёва» называлась оперативно выпущенная американская книга, однако автор-советолог, известный и серьезный историк коллективизации, видимо, торопился и ограничился кажимостью, не перешел от формы проявления к сущности дела. Он выводил Горбачева из тех же яшинских «Рычагов», дескать, это один из ответработников вроде персонажей рассказа, кто сокровенными мыслями делился втайне и, наконец, во всеуслышание сказал слово правды. Вот и верь экспертам! Горбачевское обещание «больше социализма» было надувательством таких людей, как персонажи «Рычагов». Загнанные в ловушку двоедушия, вынужденные непрерывно лгать, работящие, чего они хотели от реформ? Это они, живые персонажи правдивого рассказа, добивались от Горбачева: «Что за приватизация?» Так он тебе и сказал!
С началом гласности иностранные журналисты, ринувшиеся по следам лидера перестройки в его родные края, брали интервью даже у отцветших местных красавиц, сердечных увлечений его школьных лет, и никто из иностранцев, словно между ними было условлено, не поговорил с Медуновым, заложившим основы теневой экономики, которая и была узаконена горбачевскими реформами. Знать они знали, кто такой Медунов[199], но кто такой Горбачев, выяснять предпочитали, говоря не с Медуновым, а с Млинаром, а тот говорил, что они хотели слышать: Горбачев – другой. Млинар услышал от Горбачева о ленинской либеральности в то время, когда об этом шёл общий разговор, и мой отец, ещё находившийся в отверженных, считал эти разговоры провокацией. Но Западу, как видно, нужен был Горбачев, какой им был нужен: либеральный лидер, такой же, какой был нужен нашим художникам слова, плотно окружавшим его пока они получали то, что им было нужно. «Нужно было немного», – подвела итоги Татьяна Толстая, определив свои потребности всего одним словом «свобода». Что они называли свободой? Получив приглашение на приём в Американское Посольство, говорили там, что «Правды» читать не следует, после чего их печатали за рубежом, а заглянув к нам в журнал «Вопросы литературы», они делились с нами после личных встреч впечатлениями, какой же он неотразимый, их Михаил Сергеевич, а потом им вдруг стало ясно: он такой же, как все, продажный партаппаратчик.
По Марксу, как объяснил Энгельс и как нас учили, природу явления нельзя постичь, если не видеть скрытое под, но до подноготной нашей собственной видимости нас не допускали. Негде было прочесть о том, что стало очевидно позднее. При гласности, когда уже было поздно обсуждать противоречия социализма, мы узнали, что борьба с коррупцией скрывала государственный грабеж, не теми, а этими – другими, не скрывающими своих взглядов (в чем клялся Горбачев), а также рассуждающими как юристы о нормах законности, какие необходимо установить в нашей стране, они же нарушали законы, мешавшие знатокам законов достичь желанных для них целей.
Маяк перестройки – «Коля» (Н. П. Шмелёв), мы с ним учились в одной школе[200], в Университете совместно проходили военные лагеря, а бывший студент юридического факультета, Горбачев, ссылается на Колин экономический авторитет до сих пор. Шмелев призывал лишиться политико-экономической невинности и, заголившись, грешить открыто. Кто успел хапнуть, тот молодец, прочие пусть сгорают от зависти, так о легализации награбленного трактовала нашумевшая Колина статья в «Новом мире». Нам, оказывается, пора согласиться с упрятанным в спецхран Джорджем Оруэллом и признать, что у нас одни равнее других. Если Оруэлл иронизировал над неравным равенством, то Коля рассуждал без улыбки: кто в наших условиях преуспел, те уж пускай пользуются достигнутым (никто не отберет), а всем остальным остается пенять на себя: отечественный вариант неолиберализма. Старый либерализм времен Джона Стюарта Милля пугал уравниловкой, а либерализм обновленный равенство отвергает.