«У него было ружье и была собака», – отбивались от меня студенты. Ружье и собака! Ещё скажите – хижина, и ту он сам спалил. После этого я слышал: «Это ваше мнение».
Соотечественники Купера читали сагу о Кожаном Чулке, будто про себя, не замечая, насколько же они не похожи на главного героя. Льстила им в сущности обманчивая мысль о том, будто каждый из них по-своему не кто иной, как тот же бесприютный следопыт. Так и написано в антологии американской литературы, составленной тремя корифеями: Клинтом Бруксом, Р. В. Д. Льюисом и Робертом Пенном Уорреном[233]. Это – национальная идеология, самообольщение, как наша вера в обломовщину, благородно чуждающуюся деловитости
Больше всех в отношении самого себя заблуждался создатель Натти Бумпо, Джеймс Фенимор Купер. Из «домашних» романов следует: посадил бы он следопыта в колодки за нарушение права собственности, подобно тому, как у Шекспира беспутный принц Генри, став королем, первым делом для порядка подвергает аресту спутника своей буйной молодости старика Фальстафа. Американский писатель-основоположник пытался захлопнуть дверь перед носом у тех, кто явился в Новый свет, как некогда явились его предки. Сталкиваясь с бесцеремонными, несомненно наглыми пришельцами, которые волнами накатывались на американские берега, писатель не прощал им не только их пороков – враждебные чувства у него вызывали их достижения. Он дожил до железных дорог, и поезд, который он увидел, был им изображён как орудие зла. Чудо парового века явилось для него нарушением буколической идиллии на земле, принадлежавшей де Ланси. Дымящее чудище в его глазах уничтожало естественную красоту пейзажа и загрязняло воздух. Свистки паровоза, на слух Купера, сигналили о социальном бедствии. Бедствие? Это как посмотреть! Вагоны забегали вдоль лесов и полей, потому что население всё росло, проникая даже в укромные, спрятавшиеся от городской суеты уголки, которыми владели писатель и его родственники.
На берегах озера Отсего отец Джеймса Фенимора Купера, конгрессмен, судья и спекулянт, купил землю, основал городок, и сам же начал рассказывать эту историю, но не досказал до конца. Сын-писатель продолжил рассказ, однако прервал ту же историю на самом интересном месте: как земля досталась его отцу? Была продана судье неким полковником, а полковнику продана чиновником по индейским делам. Про «индейские дела» уже ничего не рассказывается, но ясно – это происходило в глуши и было подобием приватизации, поскольку продавали и покупали то, что не принадлежало ни покупателям, ни продавцам. У Купера, в одном из его «антидемократических» романов, изображена семья дровосеков, которые прекрасно сознают, что они рубят ничей лес, а кто к ним подумает сунуться, тому придется пожалеть самого себя.
Там, где обосновался судья Купер, не то что городка – ничего кроме заброшеных лесных порубок не было, а спекулянт землей был созидателем. Когда в Америку хлынули волнами непрошенные пришельцы, на месте лесов были не редкие вырубки, а раскинулись пахотные поля, пролегли дороги, поселки стали городами, в Куперстауне действовала почта, открылась школа и библиотека, не говоря уже о церкви, которая стоит до сих пор. Поэтому нарушителям, что «поналезли», дано было знать устно и письменно от имени писателя-наследника, чтобы они не ходили по траве, растет трава там, где еще его оте… На это Куперу в свою очередь устно и письменно ответили так, как и сегодня отвечают тому, кто много о себе понимает. «С-собака ты на сене!» – огрызались соседи, подозревая, не без оснований, что Куперу лужайка на мысу, в трех милях от его дома, на самом деле не нужна, а всё это он затеял «из принципа» (его любимые слова). Пришельцев поддерживала пресса, стоявшая, пусть демагогически, но – за нар-р-род!
«Космический полет похож на айсберг: большая часть скрыта».
Сила и болезненность столкновения оказалась такова, что Джеймс Фенимор Купер, писатель, чье имя весь читающий мир отождествлял с Америкой, думал вовсе оставить свою страну. Среди стран, куда он собирался эмигрировать, значилась и Россия, где он не бывал, но знал, что там его читают и почитают. Он получил об этом представление от знакомой Пушкина, жившей в Париже княгини Прасковьи Голицыной, её визитки я видел среди семейных материалов, которые просматривал по разрешению Генри.
Джеймса Фенимора Купера теснил процесс, что был начат его предками. Создатель литературной фигуры, во всем мире принятой за американца, оказался поднят и подмят колесом американской истории. История ставит такой капкан всякому, кто несколько забылся и запамятовал, откуда взялось его собственное благополучие. Генри Адамс как историк схватил дух пионерства: европейские переселенцы на новых берегах преодолели кастовые границы, которые тормозили социальное движение в Старом свете. Заокеанская страна успела проделать тот путь, на который в Европе ушло Новое время, начиная с Ренессанса, движимого буржуазией как революционной силой, до империализма, затем буржуазия стала охранять свое господство. Так после Второй Мировой войны рассуждал Арнольд Тойнби в лекции «Америка и мировая революция»[234].
«В одном я могу быть уверен, – говорит Генри Купер, а мы продолжаем стоять у памятника его предку, поставлен памятник посреди семейного кладбища, на котором из поколения в поколение хоронили Куперов, – и я буду лежать в этой земле».
Сын, верный памяти отца (Поль Робсон-младший)
«Он показался мне наивным».
С Робсоном-младшим, Павлом Павловичем, как его называли, мы познакомились, когда в библиотеке Университета Адельфи мне предложили устроить выставку «Негры в СССР». Негритянское племя с незапамятных времен у нас живет в горах Кавказа, но выставку мы организовали вокруг Пушкина – к двухсотлетнему юбилею поэта.
От Павла Павловича я получил фотографию его отца, выступающего на Пушкинском юбилее 1949 года в Москве[235]. Василий Ливанов прислал фотографию своего отца с Робсоном: два удрученных гиганта сидят рядом в Доме Дружбы. После этого вечера Робсон, выйдя на улицу и стоя на крыльце, стал петь для прохожих – в двух шагах от ИМЛИ, я не оказался в нужный момент на нужном месте, а некоторые сотрудники Института слышали импровизированный концерт.
Пока готовили мы выставку, перечитал я всё пушкинское, касавшееся негритянской темы, которая преследовала поэта всю жизнь: с лицейских лет и до конца он не расставался со своей Африкой. Держал перед собой на письменном столе фигурку африканца. Мысль о том, что он – «потомок негров», была у Пушкина неотступной. Так он и воспринимается в мире. «Великий поэт-мулат» – ещё в 30-х годах на Кубе была опубликована такая книжка[236] и такова ныне международная репутация Пушкина среди его африканских соплеменников, Пушкин поставлен в ряд великих африканцев.
«Родство через Пушкина» (“Mnship in Pushkin”) – статью, названную словами Ленгстона Хьюза и опубликованную в Nassau Review-99, мне помогали писать сотрудники библиотеки. Наша статья вышла раньше целого сборника на ту же тему «Под небом Африки моей»[237]. Предисловие к сборнику написал профессор Гарварда, знавший нашу статью, однако составители сборника, интеллигентные, свободомыслящие, порядочные люди, к тому же мои знакомые, не упомянули в обширной библиографии нашей статьи. «Факты известны, осталось сделать выводы», – так на нашу статью отозвался ведущий из черных литературоведов, профессор Гарварда. Единственный вывод, который, приведя факты, мог я сделать: надо проблемой заняться и обдумать.
Среди моих студентов была черная студентка с литературными склонностями. Она составила монтаж из пушкинских стихов и писем, студенты театрального отделения разыграли. Парень, исполнявший роль поэта, был настолько похож, особенно в профиль, набросанный самим Пушкиным, что я ему сказал: «Поезжай в Москву, тебя поставят рядом с памятником».
Фотографию, полученную от Робсона-младшего, мы с библиотекарями Адельфи увеличили, поместили в раму и получился фотопортрет: Робсон на фоне Пушкина, которого он мечтал сыграть, но пьесы не было. Кафедра африканистики устроила церемонию, и мы вместе с Павлом Павловичем поместили портрет на постоянную экспозицию в университетском театре.
Величие Робсона – величие одиночки. Черные собратья отрекались от крупнейшего афро-американца-певца, как у нас оперные певцы отрекались от Шаляпина. У англичан Поль Робсон играл в театре и снимался в кино, но, за исключением «Отелло», играл и снимался в таких пьесах и фильмах, что лучше бы не играл и не снимался. Но, правда, картины сохранили его изумительный голос.
Разные силы использовали Поля Робсона. В США во время войны сделали его символом национального единства, а в годы мак-картизма лишили паспорта. Приютили в ГДР, но фигура оказалась чересчур крупна, чтобы уместиться в рамках пропаганды. Не умещался Робсон и в границах негритянской общины, ведь он был не только выдающимся негритянским артистом, он был крупнейшим американским артистом негритянского происхождения. Повсюду в мире, куда ни приезжал Робсон, – торжества, приемы, выступления, можно подумать, жизнь сплошного триумфа, а фотография в Доме дружбы, которую прислал Васька, говорит о гнетущем чувстве изолированности и тщеты. В то время мой брат Андрей работал переводчиком Уильяма Фостера, Генерального Секретаря Американской Компартии, Фостер лечился в Барвихе. Туда же приехал Поль Робсон, Андрея попросили переводить беседу артиста с доктором. «Вы чувствуете тревогу?» – спросил врач. «Тревогу? – переспросил Робсон. – Нет, печаль».