Литература как жизнь. Том II — страница 99 из 155

Наивным сочла его Дорис Лессинг. Наивным ей показался сын раба, во времена сегрегации получивший три университетских диплома с отличием, выросший в мировую фигуру, когда его соплеменников линчевали. С Дорис Лессинг была дружна наша наставница, профессор Ивашева, после университетских лет увиделся я с Лессинг в Америке, и, когда прочитал в её книге воспоминаний о наивности Робсона, хотел ей написать, чтобы спросить, был ли наивен выстоявший при всестороннем нажиме. Но такие письма обычно оставались без ответа, что спрашивать? За наивность принимали чистосердечие человека, который всё понимал, в том числе силу обстоятельств, которым даже он не всегда мог противостоять. Прогрессивных убеждений люди, упрекавшие Робсона, не оказывались в ситуации, о которой я услышал от Робсона-младшего. Сын, русист по образованию, действовал как переводчик и присутствовал при встрече, устроенной его отцу в Москве с арестованными членами Антифашистского Еврейского Комитета. Еврейские деятели были доставлены в гостиницу «Националь», где остановился Робсон. Они, беседуя с ним, произносили одно, а знаками показывали другое. «Всё хорошо», – говорили и ладонью как бы перерезали себе горло. Просоветски настроенные американцы отказываются верить Павлу Павловичу: почему Робсон не протестовал? Не перенести людей в другое время. Ромену Роллану удалось уговорить Сталина отпустить Виктора Сержа, то были 30-е годы, когда Сталин был вынужден считаться с международными мнениями. Зато в 40-х наш вождь уже ни с кем не считался (о чем говорила его речь на XIX

Съезде). Робсон понимал, что протест не возымеет воздействия, а на международной арене принесет вред. Не так поступал Оруэлл, антисоветская книга которого была опубликована не раньше, чем оказалась выиграна Сталинградская битва, а он тем временем составлял списки просоветски настроенных сотоварищей по БиБиСи, тайные доносы – не полемику в печати. Уж это, понятно, не наивность.

На склоне лет Полю Робсону был устроен концерт в Карнеги Холл, для артиста – высшая американская мера профессионального признания. Однако окончательной реабилитации Робсона в глазах публики препятствуют не только политика и расизм. Массовое искусство, которым правит дилетантизм, не нуждается в Робсоне. Излишен могучий голос, раздражает по контрасту с повальным любительством, неуместно присутствие крупной личности: неприятно слышать и видеть, как упрек. Но ведь есть Метрополитен Опера! Робсон крупнее Метрополитен Оперы. Шаляпина мое поколение не застало. Поль Робсон – последний из артистов, соизмеримых с целым миром.

Диски с песнями в исполнении Поля Робсона можно приобрести в музыкальном или книжном магазине с музыкальным отделом. Нам с женой хотелось достать ноты, чтобы песню «Спи, мой беби» разучила внучка. И вдруг на вокзале Пенн-Стейшен навстречу нам идёт Павел Павлович. Он дал нам адрес старого нотного магазина недалеко от Метрополитен Оперы. Эта встреча состоялась незадолго до его кончины.

Год Оруэлла

«Путешествие – единственная страсть, которой не страшится разум».

Ленарт Мери, «Путешествие в страну Огненных гор» (1964).

С Ленартом Мери, будущим первым Президентом независимой Эстонии, составляли мы официальную советскую делегацию на конференции ПЕН КЛУБА в Словении, тогда ещё Югославии, было это в 1984 году – юбилейном для романа Оруэлла.

У нас «Девятсот восемьдесят четвертый» был по-прежнему запрятан так, что ни в одном спецхране не удалось мне его просмотреть, чтобы проверить цитаты. Однако, вопреки заведенному у нас порядку, никто со мной в Союзе писателей даже не поговорил перед отъездом, не дали никаких инструкций. А по возвращении не спросили отчёта, хотя отчет, и пространный отчёт, я написал. Похоже, пиши не пиши, всем уже было всё равно. На конференции от меня отвернулись. Оскорблять не оскорбляли – игнорировали. Оруэлл имел своего противника – английскую левую интеллигенцию. Он метил в двоедушие своё, родное, викторианское, переродившееся в либерализм и прогрессизм, нас его злая критика задела рикошетом. У нас он не бывал, о нас читал и рецензировал прочитанные им книги, замятинское «Мы» – один из его источников. Одаренный английский писатель угадал и передал состояние наших умов: существование в двух несогласующихся реальностях. Кто в то время жил, тому отрицать его проницательности невозможно.

Приходится, начиная с «Московии» Флетчера, читать книги, которые для нас нелестны, злобно-пристрастны, однако небездарны. Не только де Кюстина, но даже Барона Мюнхаузена не стоит игнорировать. Исторически-зоркий глаз должен и в мифах обнаружить наши особенности точно подмеченными. Ведь Пушкин не пренебрегал гротескной «игривостью воображения» в описании российских почтовых дорог, чересчур грустным преданиям не верил, но не считал возможным их забыть.

Отрицать очевидное я и не собирался. Не касался содержания книг, ни «Скотного двора», ни «Восемьдесят четвертого». Сосредоточился на использовании, циническом использовании книг Оруэлла: книги вышли после того, как мы за них отвоевали. «Скотный двор» вышел одновременно с атомной бомбой, брошенной на Хиросиму. «И бомба и книга имели одну цель – СССР», – признал Фредерик Варбург, издатель антисоветской политической сказки. До этого он рукопись придерживал под нажимом жены, которая его предупредила: «Опубликуешь – разведусь». Шла Сталинградская битва, а когда битва была выиграна, книга оказалась опубликована, и Грэм Грин написал рецензию: «Очевидно, войне скоро конец, раз можно оскорблять основного союзника»[238].

Всё это я доложил. Участники конференции выслушали меня так, словно я и не выступал. Вдруг раздался голос, хотя бы по тону сочувственный, причем, авторитетный. Говорила почтенного возраста и широкого международного опыта дама, Хан Суин, англо-китайская писательница. Она знала Джорджа Оруэлла, вместе с ним работала на БиБиСи во время войны. Начала Хан Суин с того, что мое выступление её шокировало. Слово shocking, какое она употребила, означает и «потрясающе», и «скандально». Хан Суин ничего оценочного не произносила, зато поддержала мою мысль о цинизме. Она знала, чего тогда ещё не знали: создатель Большого Брата разыгрывал своего мета-персонажа и доносил на писателей, того же Пристли, сообщая куда следует о его просоветских настроениях – это во время войны. С Хан Суин виделись мы ещё раз, когда она приехала в Москву как гостья Союза писателей и попросила о встрече со мной. Её романы – выражение «фрустрации» – отчаяния от невозможности сделать выбор между холодным порядком Запада и теплым варварством остального мира.

«Поражаюсь вам», – сказал Ленарт после моего выступления. Тоже могло быть истолковано двояко: как можно было не говорить, о чем нельзя не говорить: сбылось ли орвеллианское пророчество, с другой стороны, как найти выход из положения, когда крыть нечем. Ленарта я до поездки не встречал, но с его отцом, Георгом Мери, эстонским шекспироведом, был знаком. И тем сильнее, при свойской связи, чувствовал со стороны моего вежливого спутника культурно-политическое отчуждение.

Писатель-путешественник, много ездивший, особенно по Северной Европе, Ленарт в нашем с ним разговоре обрисовал эпизод, который я воспринял как притчу, с умыслом мне преподанную. Вот, говорил Ленарт, финны приезжают на субботу-воскресенье в Ленинград – ради того, чтобы напиться до скотского состояния: на пароход их приходится нести. Спустя несколько часов, причаливает пароход по другую сторону Финского залива, выползают пассажиры на причал, длинный, словно большой мост, и ковыляют к пристани. И пока ковыляют, каким-то чудом, постепенно распрямляются, походка их с каждым шагом становится увереннее и тверже, и на берег сходит уже само приличие, полнейшая благопристойность. Мораль? Как я понял: «У вас это можно, до скотского, у нас – нельзя, мы, поймите, – не вы, – мы цивилизация, хотя и на задворках Запада».

Отец Ленарта преподавал в гимназии, у него учился Альфред Розенберг. Свой «Миф двадцатого века» нацистский искусствовед счел долгом послать с дарственной надписью эстонскому учителю. «Мы сожгли книгу у нас на заднем дворе», – заканчивал Ленарт рассказ в свою очередь с умыслом, тоже, мне показалось, понятным: «Истории я не забываю».

Уже после конференции, в Белграде, поздно вечером зашли мы в ресторан, где когда-то пел Вертинский (в мемуарах отрицающий, будто он пел по ресторанам). Денег у нас, как обычно у командированных, было в обрез. Решительным шагом мой спутник отправляется на кухню, подходит к огромному, во всю стену, холодильнику, жестом еще более решительным открывает – там лежат различных размеров куски мяса. Своей рукой Ленарт выбирает две самых маленьких вырезки и властным тоном требует, чтобы нам их поджарили. Поджарили. И расплатиться мы сумели, правда, едва-едва уложились, копеечка в копеечку. Когда Ленарта выбрали в эстонские Президенты, он линии придерживался разумной, оппозиционной, но не оскорбительной по отношению к нам, а я вспоминал, как мы с ним (по Вертинскому) «пригласили тишину на наш прощальный ужин». Спутник мой взял дело в свои руки решительным жестом власть имущего. Так он управлял и своей республикой, с уходом же его все стало иначе – независимость принялась самоутверждаться при наглом забвении истории (чему оказался свидетелем ДимДимыч Григорьев). Последний раз услышал я голос Ленарта по телефону. Звонил ему, чтобы договориться об его участии в Пушкинской конференции. Получилось так.

На Ученом Совете профессор-негр или, как теперь принято говорить, афро-американец, заявил, дескать, до каких же пор будет продолжаться пренебрежение к великому поэту африканского происхождения? Слушал я в полслуха, пока до меня не дошло, что речь идет о Пушкине. Тут я присоединился к черному пушкинисту, составили мы с ним единый фронт и пошли ломить стеною. По университетам разослали письма с предложением принять участие в конференции в честь «гениального мулата». На наше послание в ответ раздался дружный глас афро-американской профессуры: «Да здравствуют музы! Да скроется тьма!», началось движение «За нашего Ганнибала!» – такой лозунг выдвинули черные американцы. Когда я сообщил домой о нашем мероприятии, раздалось «Зачем?!»