Но «Бесы», по версии Достоевского, это хроника, рассказанная Хроникером; а у него, кроме имени, есть еще характер и отвага, он участвует в событиях, а главное, совершает поступки. «Тут я вдруг вышел из терпения и в бешенстве закричал Петру Степановичу: “Это ты, негодяй, всё устроил! Ты на это и утро убил. Ты Ставрогину помогал, ты приехал в карете, ты посадил… ты, ты, ты! Юлия Михайловна, это враг ваш, он погубит и вас! Берегитесь!”» (10; 384). Хроникер, хорошо зная повадки Петра Верховенского и дерзнув в публичном месте громко назвать его негодяем, рисковал жизнью; Горемыкин только опрашивает и выносит вердикты. Полицейскому чину, а не честному молодому «неформалу», дано право рассказать о трагедиях в губернском городе и о трагедиях человеческого духа. Между тем логика полиции – «причин для беспорядка нет», «всё было тихо, пока те двое не приехали». Философия полиции, как ее выражает коллега Горемыкина из местных, – «кулак и розга»; «сечь надо регулярно, по субботам». Это, что ли, и есть рецепт борьбы с бесами революции? Замечу, что у Достоевского была иная логика и иная оптика.
Итак, детектив детективу рознь – как ни неприятно, ни стыдно слышать это режиссеру; впрочем, он этого и не услышит, ибо заявляет, что отзывы от «общества» принципиально не читает.
А вот Достоевский – и читал, и спорил насчет своих «детективов». И был к тому же выдающимся криминалистом, испытывая жгучий интерес к анатомии преступного сознания, к развитию преступного действия, к путям преступной воли, к наказанию как к искуплению. А у Хотиненко – снова подмена, та же, что и в биографической картине «Достоевский» (2011), с грубейшими искажениями, нелепыми нарушениями правды, передержками, своеволием. Быть может, у Хотиненко и была задача изобразить «гениальность в тисках порока», но гениальности оказалось до смешного мало, в основном же – «тиски» и «тиски»: всё дурное, темное и преступное в героях Достоевского было приписано автору. Речь о биографическом сериале «Достоевский» впереди.
И еще о «придумках» в сериале «Бесы». Визуальный фон картины составили разноцветные бабочки. Они везде – и в морских глубинах, и в стеклянных склянках; их крылья увеличиваются до гигантских размеров и в иные моменты прирастают к Ставрогину, ловцу и коллекционеру. По воле режиссера он, якобы ловивший в детстве бабочек руками, попадает в список, где и Чарльз Дарвин, и Владимир Набоков, и Карл Фриш, и Эдвард Уилсон. Откуда ветер? Какие основания присвоить молодому барину столь изысканное занятие, которое требует хотя бы некоторых познаний? Ведь в кабинете Ставрогина можно увидеть только кипсек (альбом с картинками) «Женщины Бальзака» (10; 180). Ларчик открывается просто: в черновиках романа есть сцена, где Ставрогин говорит Шатову: «Мы, очевидно, существа переходные, и существование наше на земле есть, очевидно, беспрерывное существование куколки, переходящей в бабочку» (11; 184).
За что же уцепилась фантазия режиссера? За то ли, что Ставрогин уже осилил процесс перехода, то есть переродился и стал суперменом? За то ли, что «бабочки» слетаются на него, как на огонь? С таким же успехом можно было бы зацепиться за другое рассуждение Ставрогина: «Всякое существо должно себя считать выше всего, клоп, наверное, считает себя выше вас» (11; 183). Тогда бы, наверное, в визуальном ряде фильма появились бы не бабочки, а клопы…
Опять – форма без содержания, пустой номер…
Вообще Ставрогин в этом сериале разочаровывает. Герой, ради которого Достоевский отказался от замысла романа-памфлета и забраковал пятнадцать печатных листов готового текста, потому что в его воображении появился мрачный, страстный, демонический характер «безмерной высоты», с высшим вопросом «прожить или истребить себя», – здесь порядком потускнел. Конечно, Максим Матвеев и молод, и красив, и обаятелен, но демонического в его Ставрогине – сколько в спичке яда (по выражение из романа Болеслава Пруса). Ему, мне кажется, трудно играть «плохих», его «зловещий» хохот натужен, его лик, когда искажается, фальшив. Ему куда больше идет мягкая и ласковая доброта, приветливая улыбка. Даже крылья бабочки, которые вдруг вырастают у него за спиной, не делают его ни демоном, ни драконом, ни сверхчеловеком. Так бы и сидеть ему в своем кабинете с микроскопом, хирургическим пинцетом, с банками, булавками, бумажными пакетиками, так бы и разглядывать витрины с бабочкой-адмиралом, бабочкой-многоцветницей и другими крылатыми особями.
Решение «истребить себя», по фильму, созревает у него, когда из окна светелки под крышей он видит, что дом окружен, что на крыльце – полиция, а под окнами мать и Даша. В романе Ставрогин сам загоняет себя в петлю непреодолимым духовным кризисом, а в картине он загнан усердием славной полиции: подмена из подмен.
Не перечесть всего, что в фильме или сильно не дотянуто, или грубо пережато. Так, в фильме Ставрогин идет к Тихону не тогда, когда ночь с Лизой еще впереди, а когда она уже позади, и Лиза погибла, и тайна его брака с Хромоножкой всем известна; а значит, визит к архиерею теряет смысл: то новое ужасное преступление, от которого пытался предостеречь Ставрогина Тихон, уже произошло.
В фильме капитан из «наших» в приступе злокачественного атеизма рубит икону на глазах прохожих: дескать, пусть ваш Бог теперь наказывает меня, а я посмотрю. Православная книгоноша Софья Матвеевна целует обломки и приговаривает с укором: а куда тебя больше-то наказывать (в этот момент кощунник Лямшин, тоже из «наших», подсовывает ей в сумку нехорошие картинки). Контраст идей и людей достигнут! В романе тоже есть подпоручик, который выбросил из своей квартиры два хозяйских образа и один из них изрубил топором. Книгоноши при этом не оказалось, но не потому, что автор романа веровал слабее, чем автор картины, а потому, что был прежде всего художником и не терпел назиданий в лоб.
Та же вездесущая книгоноша в конце сериала предлагает уезжающему Горемыкину купить Евангелие. Неверующий следователь отмахивается, мол, «потом». Истинно верующая женщина бросает ему вслед: «потом поздно будет». Вероучительный намек понятен, но Достоевский так грубо не работает. А Хотиненко – сторонник простых решений: раз у «наших» «Бога нет – все позволено», нужен наглядный идейный противовес. Создатели картины, однако, стараясь сделать вещь актуальную, как-то не заметили, что нынешнее время давно разрешило в России и Бога, и веру, и церковь. А люди – все равно всё себе позволяют, ни в чем не отказывают: лгут, воруют, грабят, убивают.
Теперь – о финале картины.
Романный Петр Верховенский действительно избежал наказания и скрылся в Швейцарии. Как и его прототип Нечаев, он и там не будет сидеть тихо-мирно, а снова пустится в политические авантюры. Но почему в эпилоге картины сериальный Петруша идет по заснеженному альпийскому лугу к дому, купленному Ставрогиным в кантоне Ури, где теперь, пять лет спустя, живет Дарья Шатова и, видя ее благосклонную улыбку, победно ухмыляется в ответ? То ли она его ждет? То ли у них давний уговор? То ли он имеет виды на ее сына, пятилетнего Колю, которого Даша (у Достоевского) могла родить, но не родила? Но коль скоро автора романа в наличии нет, режиссеру всё позволено, и Даша, волею Хотиненко, рожает-таки ставрогинского ребенка. Теперь они с Петрушей будут растить его вместе? Бедная Даша, бедный Коля, достающий из снега отцовскую булавку для накалывания бабочек. Мальчик разглядывает ее и вкалывает себе в воротник пальтишка.
Хотиненко любит повторять, что записные тетради Достоевского – его настольная книга. Но как раз там ясно сказано о неудачной беременности Даши, и это не столько случай ее женского нездоровья, сколько метафизический феномен: сыновья Ставрогина не жильцы на этом свете (как и киношные бабочки из его коллекции, которых в конце концов склевали куры).
С Петрушей же – одна та радость, что его прототип, провокатор и убийца, не через пять лет, а раньше, через три года после бегства из России, будет выдан швейцарской полицией российским властям и осужден. Из Петропавловской крепости он уже не выйдет.
Несколько принципиальных слов о главных действующих лицах и исполнителях. Маковецкий, Матвеев, Шагин, Шалаева играют и виртуозно, и самозабвенно, но совсем не то и не тех.
Маковецкий совершенно замечателен в роли персонажа, которого в романе нет и который этому роману чужд. Он был бы уместен в детективных сериалах Акунина, где-нибудь в «Пелагее и белом бульдоге»: как раз там речь идет о синодальном инспекторе Бубенцове, который приезжает из Петербурга в губернский город расследовать страшные преступления с отрезанными головами.
Матвеев, по его собственному признанию[202], играет Ставрогина, шизофреника, одержимого гитлеровской идеей, то есть человека с фундаментальным расстройством мышления и сознания. Актер специально знакомился с психиатрами, изучал разные истории болезни. По версии картины, Ставрогин болен буквально, хотя в его болезнь не очень верится. Но если это все же так, какой с него спрос? Какой счет закон и общество могут предъявить инвалиду с психиатрическим диагнозом, который за себя не отвечает? И разве честно разглядывать в художественный микроскоп клинически больного человека! Но ведь медики из романа «Бесы» «по вскрытии трупа совершенно и настойчиво отвергли помешательство» (10; 516). Достоевский к тому же говорил о Ставрогине, что взял его не из истории болезни какого-нибудь психопата, а из своего сердца. «Мне кажется, – писал он, – что это лицо – трагическое, хотя многие наверно скажут по прочтении: “Что это такое?” Я сел за поэму об этом лице потому, что слишком давно уже хочу изобразить его. По моему мнению, это и русское и типическое лицо. Мне очень, очень будет грустно, если оно у меня не удастся. Еще грустнее будет, если услышу приговор, что лицо ходульное. Я из сердца взял его. Конечно, это характер, редко являющийся во всей своей типичности, но это характер русский (известного слоя общества)» (29, кн. 1; 142).