Даже Левин при виде добродушно-красивого, чрезвычайно спокойного и твердого лица Вронского смог отыскать в нем хорошее и привлекательное. Полковой командир считает Вронского благородным и умным человеком и, главное, человеком, дорожащим честью полка. А в полку «не только любили Вронского, но его уважали и гордились им, гордились тем, что этот человек, огромно богатый, с прекрасным образованием и способностями, с открытою дорогой ко всякого рода успеху и честолюбия и тщеславия, пренебрегал этим всем и из всех жизненных интересов ближе всего принимал к сердцу интересы полка и товарищества» (8; 185). Никто в полку не считал образованного, умного, благородного офицера жеребцом в мундире.
Он привязан к деревенской России и говорит об этом спокойно и дружелюбно: «Я нигде так не скучал по деревне, русской деревне, с лаптями и мужиками, как прожив с матушкой зиму в Ницце. Ницца сама по себе скучна, вы знаете. Да и Неаполь, Сорренто хорошо только на короткое время. И именно там особенно живо вспоминается Россия, и именно деревня» (8; 59). Он самым лучшим образом устроит свое имение, свой дом; окажется отличным хозяином, у которого все получается; построит у себя больницу для крестьян, снабдит ее самым современным оборудованием. Среди помещиков, героев романа, он единственный, кто умеет вести свой дом, кто способен не допустить разорения и не пустить по ветру свое богатство. Он решается на большой расход только тогда, когда есть лишние деньги, и входит во все подробности расхода. Таких, как Вронский, единицы: Левин (вслед за Толстым) чрезвычайно огорчен повсеместным оскудением дворянства, разоряющимся по своей беспечности.
«Да, это очень милый, хороший человек» (9; 204), – думает о Вронском Долли, прежде недолюбливавшая обидчика сестры. Проведя сутки в его доме, она смогла, наконец, понять, как Анна могла влюбиться в него. К тому же Стива Облонский, ее легкомысленный и неверный супруг, не может сводить концы с концами на доходы со своего имения и имения жены и на жалованье, получаемое им по службе. Он вынужден продавать имение по частям зажиточным купцам.
Непременно стоит вспомнить, как меняется Вронский на московском бале, когда танцует с Анной. Вместо спокойной, твердой, независимой манеры, беспечно спокойного выражения лица появляется выражение страха, потерянности и покорности. Кити видит это и понимает – вот оно, несчастье, вот он, другой Вронский, влюбившийся за один день. Что из этого всего выйдет, он не знал и даже не думал, но был счастлив этим.
Так не думает и так не чувствует жеребец и кобель, так чувствует Вертер, влюбленный отчаянно и самозабвенно. Позже и мать Вронского признает характер его страсти: «Это не была та блестящая, грациозная светская связь, какую она бы одобрила, но какая-то вертеровская, отчаянная страсть, как ей рассказывали, которая могла вовлечь его в глупости» (8; 186).
Вронский не понят своей семьей – ни матерью, ни братом. «Старший брат был также недоволен меньшим. Он не разбирал, какая это была любовь, большая или маленькая, страстная или не страстная, порочная или не порочная (он сам, имея детей, содержал танцовщицу и потому был снисходителен на это); но он знал, что это любовь, не нравящаяся тем, кому нужно нравиться, и потому не одобрял поведения брата» (Там же).
Вронский честен в своих помыслах и отдает себе отчет, что та сильная страсть, которая наполнила всю его жизнь, – не шутка и не забава, а что-то серьезнее и важнее. Вмешательство в его сердечные дела со стороны матери и брата возбуждало в нем злобу – чувство, которое он редко испытывал. «Какое им дело? Почему всякий считает своим долгом заботиться обо мне? И отчего они пристают ко мне? Оттого, что они видят, что это что-то такое, чего они не могут понять. Если б это была обыкновенная пошлая светская связь, они бы оставили меня в покое. Они чувствуют, что это что-то другое, что это не игрушка, эта женщина дороже для меня жизни. И это-то непонятно и потому досадно им. Какая ни есть и ни будет наша судьба, мы ее сделали, и мы на нее не жалуемся, – говорил он, в слове мы соединяя себя с Анною. – Нет, им надо научить нас, как жить. Они и понятия не имеют о том, что такое счастье, они не знают, что без этой любви для нас ни счастья, ни несчастья – нет жизни» (8; 195).
Толстой создает образ молодого офицера из высшего общества, которому нравы этого общества – теперь, когда он полюбил, и это было отнюдь не минутное увлечение, – осознавались как глубоко чуждые, когда необходимость скрывать свою любовь, лгать, хитрить и обманывать стали противны и омерзительны. При этом он думает прежде всего о ней, об Анне. «Да, она прежде была несчастлива, но горда и спокойна; а теперь она не может быть спокойна и достойна, хотя она и не показывает этого. Да, это нужно кончить» (8; 196).
Он чувствует, что его любовь к Анне несовместима с теми правилами светского человека из столичной золотой молодежи, к которым он привык. Он перестал находить в этих правилах руководящую нить. Сопровождая иностранного принца в недельной поездке по увеселениям, он понимает, что уже давно оставил эту жизнь, и, глядя в нее, как в зеркало, увидел всю ее неприглядность. Все его честолюбивые планы отступили на задний план. Он был выбит из той колеи, по которой гордо и легко шел до сих пор. Все, казавшиеся столь твердыми, привычки и уставы его жизни оказались ложными и ни к чему не пригодными. Анна была порядочная женщина, подарившая ему свою любовь, и он любил ее, и потому она была для него женщина, достойная такого же и еще большего уважения, чем законная жена. Он дал бы отрубить себе руку прежде, чем позволить себе словом, намеком не только оскорбить ее, но не выказать ей того уважения, на какое только может рассчитывать женщина.
Отношения к обществу тоже были ему ясны. Люди могли знать, подозревать их связь, но никто не должен был сметь говорить. В противном случае он готов был заставить говоривших молчать и уважать честь женщины, которую он любил. Вронский никогда не говорил ни с кем из товарищей о своей любви, не проговаривался и в самых сильных попойках («впрочем, он никогда не бывал так пьян, чтобы терять власть над собой» (8; 185) и затыкал рот тем из легкомысленных однополчан, кто пытался намекать ему на его связь.
Нет ничего общего с легкомыслием гусара, который похваляется перед товарищами своими любовными победами. Вронский – единственный герой Толстого, про которого автор счел нужным это сказать.
В противостоянии с Карениным он чувствует себя пристыженным, униженным, виноватым и лишенным возможности смыть свое унижение, потому стреляется. Толстой рисует человека благородного, внутренне честного, способного на самопожертвование, человека чести и порядочности. Не задумываясь ни на минуту, он отказывается от нового лестного карьерного предложения. Такой шаг, по прежним понятиям Вронского, был бы позорным и невозможным, но сейчас действовали уже другие резоны. Заметив, что начальство не одобрило его поступка, он тотчас же выходит в отставку.
Вронский способен плакать у постели умирающей Анны, просить пощады у ее мужа. Он способен осознать, что вне его любви к Анне («Честолюбие? Серпуховской? Свет? Двор?» (8; 442)) у него ничего нет и ни на чем невозможно остановиться. «Все это имело смысл прежде, но теперь ничего этого уже не было» (Там же).
«Алексей Вронский есть олицетворенная честь» (8; 448), – скажет его кузина Бетси Тверская, имея для такой оценки все основания. Вронский испытал подлинное отчаяние при мысли, что может навсегда потерять Анну.
Но ярче всего о Вронском думает Анна. «Чем больше она узнавала Вронского, тем больше она любила его. Она любила его за его самого и за его любовь к ней. Полное обладание им было ей постоянно радостно. Близость его ей всегда была приятна. Все черты его характера, которые она узнавала больше и больше, были для нее невыразимо милы. Наружность его, изменившаяся в штатском платье, была для нее привлекательна, как для молодой влюбленной. Во всем, что он говорил, думал и делал, она видела что-то особенно благородное и возвышенное. Ее восхищение пред ним часто пугало ее самое: она искала и не могла найти в нем ничего непрекрасного. Она не смела показывать ему сознание своего ничтожества пред ним. Ей казалось, что он, зная это, скорее может разлюбить ее; а она ничего так не боялась теперь, хотя и не имела к тому никаких поводов, как потерять его любовь. Но она не могла не быть благодарна ему за его отношение к ней и не показывать, как она ценит его. Он, по ее мнению, имевший такое определенное призвание к государственной деятельности, в которой должен был играть видную роль, – он пожертвовал честолюбием для нее, никогда не показывая ни малейшего сожаления. Он был, более чем прежде, любовно-почтителен к ней, и мысль о том, чтоб она никогда не почувствовала неловкости своего положения, ни на минуту не покидала его. Он, столь мужественный человек, в отношении ее не только никогда не противоречил, но не имел своей воли и был, казалось, только занят тем, как предупредить ее желания. И она не могла не ценить этого, хотя эта самая напряженность его внимания к ней, эта атмосфера забот, которою он окружал ее, иногда тяготили ее» (9; 34).
Но Анна ошибалась: напряженность его внимания к ней стоили ему слишком дорого. Несмотря на полное осуществление того, чего он желал так долго, он не был вполне счастлив. «Он скоро почувствовал, что осуществление его желания доставило ему только песчинку из той горы счастия, которой он ожидал. Это осуществление показало ему ту вечную ошибку, которую делают люди, представляя себе счастие осуществлением желания. Первое время после того, как он соединился с нею и надел штатское платье, он почувствовал всю прелесть свободы вообще, которой он не знал прежде, и свободы любви, и был доволен, но недолго. Он скоро почувствовал, что в душе его поднялись желания желаний, тоска… И как голодное животное хватает всякий попадающийся предмет, надеясь найти в нем пищу, так и Вронский совершенно бессознательно хватался то за политику, то за новые книги, то за картины» (9; 35).