Литературная матрица. Учебник, написанный писателями. Том 1 — страница 35 из 69

А вот — из другого:

Я давно угадал, что мы сердцем родня,

Что ты счастье свое отдала за меня,

Я рвался, я твердил о не нашей вине, —

Ничего ты на всё не ответила мне.

Я молил, повторял, что нельзя нам любить,

Что минувшие дни мы должны позабыть,

Что в грядущем цветут все права красоты, —

Мне и тут ничего не ответила ты.

С опочившей я глаз был не в силах отвесть, —

Всю погасшую тайну хотел я прочесть.

И лица твоего мне простили ль черты? —

Ничего, ничего не ответила ты!

Конечно, за эти годы в жизни Фета многое переменилось. Но осталось что-то, что сохранилось в неприкосновенности. И это даже не поэзия, потому что за сорок лет изменилась и его поэзия, а он пишет стихи ей и в 1887 году. И это чуть ли не лучшие фетовские строки — любовные стихи, написанные семидесятилетним человеком. Будто он перевел в них всю свою страсть — и не понять, сорокалетней ли давности это чувство, или оно так и осталось внутри самого поэта — человека без возраста.

В 1880-е годы Фет начал чаще браться за философские сюжеты, задаваться вопросами художественного восприятия и выражения. А что бывает с литераторами, которые идут по этому пути? Рано или поздно они наткнутся на преграду, которой является… сам язык:

Как беден наш язык! — Хочу и не могу, —

Не передать того ни другу, ни врагу,

Что буйствует в груди прозрачною волною.

Напрасно вечное томление сердец,

И клонит голову маститую мудрец

Пред этой ложью роковою.

Лишь у тебя, поэт, крылатый слова звук

Хватает на лету и закрепляет вдруг

И темный бред души и трав неясный запах…

Это поражение поэта, который осознал невозможность высказать то, что хотел? Но поражение сообщает о том, что творческий опыт удался: ведь он был и с самого начала ограничен возможностями языка, и, значит, двигаясь по этому пути, Фет дошел до конца, до края возможного. Какое же тут поражение?!

В общем, «Проект „Фет“» — это куда больше, чем стихи, даже самые прекрасные. И тем более куда больше, чем биография. Это — судьба, которая сложилась из злоключений несостоявшегося аристократа Шеншина, размышлений и чувствований лирика и философа Фета и наблюдений и выводов вновь обретенного русского помещика Шеншина. Причем результат явно больше суммы его слагаемых. Пожалуй. Так что стоит еще раз вернуться к тому, как Фета оценивали современники, и попытаться выяснить, в чем, собственно, состояла разница между Фетом и Шеншиным. Что-то такое разделение не выглядит разумным.

Конечно, он сам давал повод оценивать себя как человека, ведущего двойную жизнь: «Невозможно, — писал он в предисловии к одному из томов „Вечерних огней“, — долго оставаться в разреженном воздухе горных высот поэзии». То есть это он сам выстроил стену между двумя частями своей жизни? Да нет, он здесь говорит лишь о том, что любой поэт пишет стихи, находясь в особом состоянии духа; что никому не придет в голову смешивать реальный мир с идеальным, поэтическим. А отсюда возникло поражавшее современников несоответствие между характером его стихов и его поведением в жизни.

Хотя вот что пишет этот человек о разведении цветов в усадьбе: «…Вы слышите тут присутствие чувства красоты, без которого жизнь сводится на кормление гончих в душно-зловонной псарне». Это поэт пишет или помещик, Фет или Шеншин?

Другое его замечание, из второй части «Моих воспоминаний»: «Насколько в деле свободных искусств я мало ценю разум в сравнении с бессознательным инстинктом (вдохновением), пружины которого для нас скрыты, (…) настолько в практической жизни требую разумных оснований, подкрепляемых опытом». Где же тут противоречие? Фет говорит о том, что в поэзии надо действовать иначе, но — тоже по правилам. Просто там правила другие.

Что до «консерватора», то и тут не все просто. Налепить на человека ярлык — тут ума много не надо. К тому же те, кто озабочен социальными вопросами, очень редко учитывают чужие мнения. Их даже разнообразие мнений интересует редко, потому что есть их личное мнение и есть — все остальные. Которые, конечно, плохи. Что именно Фет сказал такого, что был заклеймен как «закоренелый и остервенелый крепостник»? Ну, допустим, он осторожен с народным образованием: «Искусственное умственное развитие, раскрывающее целый мир новых потребностей и тем самым далеко опережающее материальные средства известной среды, неминуемо ведет к новым, небывалым страданиям, а затем и ко вражде с самою средою». И еще, позже: «Схватить человека сомнительных способностей с низменной ступени благосостояния и потребностей и развить в нем потребности высшей среды, ничем не обеспечив их удовлетворения, — экономическая и нравственная ошибка». Да, в самом деле, звучит неприятно.

Но вот что интересно — у Льва Толстого Андрей Болконский говорил Пьеру Безухову примерно то же самое, а ведь его мракобесом считать не принято. К слову, Фет с Толстым были в приятелях, это он так плохо повлиял на романиста? Мало того, фетовские слова оказались провидческими — ведь ими он, в сущности, предсказал явление Шарикова из «Собачьего сердца» М. Булгакова.

Что еще? О романе Чернышевского «Что делать?» Фет написал такую резкую статью, что ее не рискнул напечатать даже «Русский вестник» (самый консервативно-мракобесный журнал — согласно принятым градациям). Но что же такого сказал Фет? Он просто оценил утопию Чернышевского с точки зрения здравого смысла — привел расчеты, показывающие всю нереальность швейных коммун, да напомнил о кухарке Веры Павловны, которая все доливает и заново разводит самовар, пока ее хозяйка «нежится в постели».

В чем Фета еще обвиняют? Считается, что он восхвалял крепостное право. Но вот Тургенев в «Записках охотника» описывает домашнее хозяйство Хоря: «…липовый стол недавно был выскоблен и вымыт; между бревнами и по косякам окон не скиталось резвых прусаков, не скрывалось задумчивых тараканов». А у Фета, «певца крепостничества», описания крестьянского быта иные: «Оставались только ребятишки, возившиеся на грязном полу, да старуха сидела на сундуке (…) близ дверей в занятую мною душную, грязную, кишащую мухами и тараканами каморку». Это как, восхваление?

Все это писал человек, знающий, что говорит. Просто у него не было никакого желания прислуживать социальному направлению и его иллюзиям. Он не мог мириться с тем, что адепты этого направления упражняются в «упорном непонимании самых простых вещей».

Так вот, если все сложить вместе — очень много противоречий. Был Шеншин — стал Foeth. То богатый наследник — то иностранец без прав и собственности. Вот он армейский офицер — и в это же время лирический поэт. А потом — помещик, вынужденный упорно работать, чтобы поэт Фет мог писать стихи. Вот он рассуждает о практических делах и тут же — о цветах в усадьбе. Вот собственная поэзия, а тут же — переводы классиков и немецких философов. Как это все сложить вместе? Да тут и четырех человек не хватит, чтобы раздать им все эти дела.

Кто же он на самом деле, если оказывается, что не очень-то наш герой зависел от фамилии и происхождения, от рода собственных занятий и от общественной идеологии? Тут и разница между Фетом и Шеншиным мало что значит — все куда круче: что ж такое есть в нем самом постоянное, что не зависит ни от каких жизненных обстоятельств? Значит, это и есть та часть человека, которая свободна от всех перемен его участи.

Сам он, кстати, прекрасно все это понимал. Поэтому и завершил свое стихотворное послание к одному из приятелей словами «Хоть подпишу Шеншин, а все же выйдет Фет»…

Дмитрий ГорчевГИСТОРИЯ О ЛИТЕРАТОРАХ И ШАЛОПАЯХ, А ТАКЖЕ О ДИРЕКТОРЕ ПРОБИРНОЙ ПАЛАТКИАлексей Константинович Толстой (1817–1875)

Однажды, когда ночь покрыла небеса невидимою своею епанчою, знаменитый французский философ Декарт, у ступенек домашней лестницы своей сидевший и на мрачный горизонт с превеликим вниманием смотрящий, — некий прохожий подступил к нему с вопросом: «Скажи, мудрец, сколько звезд на сем Небе?» — «Мерзавец! — ответствовал сей, — никто необъятного обнять не может!»

Сии, с превеликим огнем произнесенные, слова возымели на прохожего желаемое действие.

«Гисторические материалы Федота Кузьмича Пруткова (деда)»

Ученые литературоведы, профессия которых состоит в том, чтобы препарировать жизнь и произведения давно умерших людей, подобно тому, как нигилист Базаров препарировал лягушек, считают Алексея Константиновича Толстого писателем второстепенным.

Да оно и немудрено: попробуй-ка быть первостепенным в XIX веке, когда кругом все сплошь гении, которые, как крейсеры и линкоры, грозно возвышаются над прочими утлыми лодочками. Тут Александр Сергеевич Пушкин, там Николай Васильевич Гоголь, слева Федор Михайлович Достоевский, а справа вообще пятнадцати-палубный Лев Николаевич… На фоне этой эскадры Алексей Константинович гляделся легкомысленной лодочкой под несерьезным белоснежным парусом. Но ведь в такой компании и «второстепенным» не грех побыть.

Лев Николаевич, кстати, приходился Алексею Константиновичу троюродным дядей, или, если по-простому, седьмою водой на киселе. Они как-то раз даже встретились, но родственных чувств друг к другу не испытали. Что, впрочем, у всех Толстых обычное дело.

Предок их общий, Петр Андреевич, был, говорят, человеком непростым — именно он обманом заманил непослушного сына Петра I Алексея в Россию из Неаполя для отеческой беседы с грозным отцом, каковая закончилась для этого сына весьма печально. И рассказывают, что будто бы, вися на дыбе, царевич проклял весь род Толстых до двадцать пятого колена включительно. Впрочем, вряд ли покойный царевич был таким уж могущественным волшебником. Если судить по живописной картине кисти художника Ге, на которой царь Петр царевича допрашивает, на Гэндальфа Алексей Петрович вовсе не тянул. Так что если и случались с потомками Петра Андреевича неприятности, то с кем они не случаются?