невзыскательная! Все приведенные качества так легко соединены в петербургской швее! хотя перед ними спасовали бы люди, удостоенные Монтионовской премии». Разыскивая подходящих работниц для швейной мастерской, Чернышевский на каждом шагу находит недавно утраченные идеалы европейского сентиментализма, из которых через сто лет выросли чувствительные поклонники Вагнера и Бетховена, пытавшиеся превратить Европу в гигантский концлагерь. Задолго до Ницше он изобретает «особенного человека» Рахметова, образец для подражания, от которого во многом зависит построение светлого социалистического будущего, потому что «чепуха в голове у людей, потому они и бедны, и жалки, злы и несчастны; надобно разъяснить им, в чем истина и как следует им думать и жить».
Эту ставшую с тех пор знаменитой двойную бухгалтерию социализма Боткин и Фет подвергают уничтожающему осмеянию. Чернышевский называл Фета «лошадь с поэтическим талантом», Боткина — «жалчайшая баба» и, не обращая ни малейшего внимания на еще недавно так им почитавшуюся реальность, с фанатичной настойчивостью продолжал перечислять в своем романе безоглядно безапелляционные доводы в пользу новомодного общественного течения. «Молчаливое согласие самой застенчивой или наименее даровитой не менее полезно для сохранения развития порядка, полезного для всех, для успеха всего дела, чем деятельная хлопотливость самой бойкой или даровитой», — писал Чернышевский, упорно пытаясь громоздкими идиллиями вытеснить картины повседневности за пределы своего воображения, в то время как героиня его романа без оглядки бежала на протяжении всей книги из вонючего, липкого, мрачного подвала дикой российской действительности туда, где «пить утренний чай, то есть почти только сливки, разгоряченные не очень большою прибавкою очень густого чаю, (…) пить его в постели чрезвычайно приятно», где так «хорошо каждый день поутру брать ванну; сначала вода самая теплая, потом теплый кран завертывается, открывается кран, по которому стекает вода, а кран с холодной водой остается открыт и вода в ванне незаметно, незаметно свежеет, свежеет», и где всегда есть самое настоящее, всегда успешное, всегда прибыльное и всегда полезное дело для всех. «А если бы мне чего было мало, мне стоило бы мужу сказать, да и говорить бы не надобно, он бы сам заметил, что мне нужно больше денег, и было бы у меня больше денег», — вот экономическая платформа романа в изложении главной героини, и в дальнейшем Чернышевский как всегда отчаянно последовательными рассуждениями пытается всячески обосновать это удивительное откровение, которое в обычной жизни заставило бы собеседников Веры Павловны заподозрить ее мужа по меньшей мере в безоглядном использовании кредитной карточки, если не в изготовлении фальшивой монеты.
В результате всей этой бюджетной эквилибристики вынужденные нагромождения авторских предосторожностей, которыми от начала до конца изобилует текст книги, очень неожиданно выглядят в изложении того, кто считал себя «хоть и плохим писателем», а все-таки «несколько получше понимавшим условия художественности», чем «великие художники». При ближайшем рассмотрении этот страх мечтателя перед аргументами реальности оказывается вовсе не таким уж беспочвенным, особенно если иметь в виду, что многие фантазии Чернышевского были ко времени написания романа уже давным-давно и даже со значительным перехлестом реализованы.
Поглощавшему немыслимое количество злободневной информации со всех концов света Чернышевскому совершенно незачем было выдумывать, описывая свои мастерские и коммуны. К примеру, в США с 1848 года среди многих других существовала и превосходно процветала знаменитая «Онеида», во многом оставившая далеко позади самые смелые изобретения Чернышевского.
Основным отличием «Онеиды» от воображаемых проектов Чернышевского было то, что американская коммуна на деле была очень успешным деловым предприятием, своего рода корпорацией. «Онеида» производила ловушки для животных, дорожные баулы и сумки, ручки для швабр, шелковое волокно и посеребренные столовые приборы. К 1865 году коммуна продавала более 275 000 ловушек в год и экспортировала свои товары в Канаду, Австралию и Россию. Этот коммерческий успех позволил участникам коммуны организовать в рамках своего общества необыкновенно открытую и демократичную для своего времени социальную систему. Более двадцати общественных комитетов регулировали все аспекты повседневной жизни. Каждый член комитета избирался на год, и все решения принимались только единогласно — или откладывались для дальнейшего рассмотрения. Сорок восемь отделов составляли администрацию коммуны, которая в разное время насчитывала в своих рядах до трехсот шестидесяти человек.
Вся работа в коммуне, будь то чистка фасоли, производство продукции, уборка, ремонт или бухгалтерия, была общей, ни у кого не было отдельных специальностей, и род занятий каждого члена коммуны постоянно менялся. Прибыль коммуны распределялась поровну между всеми участниками — помимо, разумеется, тех денег, которые вкладывались в производство и обустройство совместного общежития. Общественное устройство работало на редкость эффективно, и доходы коммуны постоянно росли. С увеличением доходов появилась возможность тратить часть полученных денег на образование и отдых. Молодые коммунары могли позволить себе лучшее образование своего времени: среди них были архитекторы, механики, юристы. Помимо университетских курсов, каждый занимался самообразованием и совершенствованием своих способностей: в общине была библиотека, насчитывавшая более шести тысяч томов, два оркестра, несколько струнных квартетов и хор. Община каждую неделю устраивала праздники и пикники с постановками пьес и оперетт, играми в крокет и шахматы и разнообразным угощением. Постепенно «Онеида» сделалась центром общественной жизни всего местного населения.
Небывалый организационный успех позволил радикально реформировать частную жизнь членов общины.
Каждый житель «Онеиды» имел отдельную комнату. Сексуальная жизнь была строго регламентирована Центральным Руководящим Комитетом. Более опытные коммунары обучали подростков особенностям половой жизни, которая в коммуне считалась видом искусства. Особое внимание уделялось технике предохранения от беременности. В отличие от многих других коммун (их в это время в США было более сорока) свободная любовь в «Онеиде» не поощрялась. Каждый половой акт был предметом рассмотрения специального комитета, длительные связи и привязанности пресекались. Тех, кто отлынивал от работы, лишали сексуальных партнеров.
Аналогии между устройством подобных коммун и взглядами ведущих сотрудников журнала были настолько очевидны, что в какой-то момент в столичной культурной среде популярными стали слухи, «будто в „Современнике“ свили себе гнездо разрушители всех нравственных основ общественной жизни, которые под видом женского вопроса проповедуют мормонство». Сам Чернышевский даже в самых рискованных своих фантазиях никогда особенно не стремился зайти дальше обыкновенной в те времена свободной семьи из трех человек на манер Некрасова или Герцена.
Как всякий революционер — и вполне в духе постоянных своих парадоксов — Чернышевский всю жизнь упорно ставил телегу впереди лошади. Свободу, независимость и равенство он считал не роскошью, свойственной сообществу умелых, энергичных, умных тружеников, а условием возникновения такого сообщества. Поэтому он и проморгал начало подлинной революции — индустриальной, — ожидая революции с вилами и топорами. Оттого и недоволен был он александровской реформой, эффект которой оказался куда менее значительным, чем предполагалось, поскольку она отпускала на волю по большей части тех, кто этой воли совсем не хотел и кого комфорт крепостного безделья вполне устраивал: все остальные, все те, кто действительно хотел работать и зарабатывать, никакой реформы не ждали и ждать не собирались. На фоне их кипучей, безоглядной жизнедеятельности Чернышевский с его сусальным, надуманным социализмом неизменно оказывался совсем не в том историческом контексте, на который он рассчитывал: еще император Николай I, посетивший Нью-Ланарк, отметил, что коммуна Оуэна удивительно напоминает ему аракчеевские военные поселения.
Как ни странно, Боткин и Фет оказались со своей критикой в меньшинстве. Им даже не удалось, после бесконечных проволочек в нескольких редакциях, напечатать свою на редкость острую и точную рецензию. Казалось, именно ошарашивающее несоответствие «новых людей», показанных в книге в виде процветающих дельцов, и настоящих предпринимателей и представляет собой одну из наиболее привлекательных особенностей сочинения Чернышевского в глазах читателей. Сказочный деловой успех героев романа принадлежал всем тем, кто, лежа на диване с книжкой в руке, мечтал об этом успехе как бы вопреки всем тем неописуемым способам, которыми создавались настоящие состояния настоящих деловых людей. (Этим реальным перипетиям российского частного предпринимательства середины XIX века Чернышевский посвятил в своей книге всего один абзац, достойный, впрочем, пера Драйзера или Синклера: «У него был огромный подряд, на холст ли, на провиант ли, на сапожный ли товар, не знаю хорошенько, а он, становившийся с каждым годом упрямее и заносчивее и от лет, и от постоянной удачи, и от возрастающего уважения к нему, поссорился с одним нужным человеком, погорячился, обругал, и штука стала выходить скверная. Сказали ему через неделю: „покорись“, — „не хочу“, — „лопнешь“, — „а пусть, не хочу“; через месяц то же сказали, он отвечал то же, и точно: покориться — не покорился, а лопнуть — лопнул. Товар был забракован; кроме того, оказались какие-то провинности ли, злонамеренности ли, и все его три-четыре миллиона ухнули, и Полозов в 60 лет остался нищий».)
В эпоху небывалого расслоения общества равенство казалось панацеей от всех социальных бед. Очень скоро теории, лежавшие в основе романа «Что делать?», стали обязательной принадлежностью Массового сознания. Несмотря на их неоднократное фиаско в самых разных уголках земного шара, они до сих пор пользуются широчайшей популярностью. Неизбежность социальных катастроф — оборотной стороны этой популярности — становится особенно понятной, если иметь в виду, что сочинения Чернышевского (как это часто случается с утопиями вообще) могли быть не столько программой будущих действий и очертанием перспектив, сколько оправданием его собственных, личных слабостей: его наивности, мечтательности, непракгичности, ограниченности, его оппортунизма и прямолинейности, и в этом смысле — свидетельством на редкость безнадежного столкновения автора с действительностью. Это особенно хорошо видно на примере главной, сквозной темы книги — темы женского равноправия, настолько подробно разработанной Чернышевским, что иногда его рассуждения почти дословно совпадают с аргументацией одной из ведущих феминисток XX века Симоны де Бовуар. От начала до конца вся книга представляет собой последовательную программу женской эмансипации — или безоглядное оправдание многочисленных измен Ольги Сократовны, тайных, явных, подробно обсуждаемых в переписке и всегда как будто спровоцированных надмирным благородством ее мужа. В любом случае, для русских женщин Чернышевский стал такой же знаменательной фигурой, какой для женщин европейских был его современник, норвежский драматург Генрик Ибсен, про которого английский юморист Макс Бирбом пятьдесят лет спустя говорил, что «Новая Женщина в полном вооружении возникла из мозгов Ибсена».