Литературная матрица. Учебник, написанный писателями. Том 2 — страница 110 из 114

ская книжечка»; «рано или поздно у нас будет дача, а без пианино там не обойтись»; жена покупает «песочный костюм» в валютном магазине, «очень хорошенький — спасибо „Ивану Денисовичу“»[438]; западные агентства выманивают комментарии по кубинскому кризису, простолюдины переписывают повесть от руки, лучшие редакторы страны плачут над рядовыми деловыми письмами Солжа, кое-кто сознательно встает при встрече на колени, Шостакович просит разрешения писать оперу по мотивам; «Не хотите ли поздравить учителей Советского Союза с праздником через газету?» — корреспонденты ломятся в квартиру под видом электромонтеров; Новый год в театре «Современник», «вы сейчас самый знаменитый человек на земле»; рассказы о том, как Солж съездил на электропоезде в столицу, записывают на магнитную ленту (была такая магнитная лента!) — типа на флешку; чтение собственных стихов Ахматовой, знакомство с Булгакова вдовой; не пускают в общий зал библиотеки: «Да вы что?! Вам не дадут спокойно работать! Будет фурор!»; секретари ЦК КПСС шепчут-: «К вам приковано внимание мира»; президент де Голль советует избирателям: «Читайте „Ивана Денисовича“»[439]… «Червь на космической орбите»[440] — так Солж себя ощущал, когда стопы еще касались чернозема, но, попав в наркотическую зависимость от Би-би-си, вознесясь, уже «выбивался из колеи» убийством президента Кеннеди, в неприсуждении Ленинской премии провидел пробу государственного переворота и одновременно с особой отчетливостью в разгар спичечнокоробочного панелестроения грезил о даче на Байкале с прогулочными дорожками и солнечными батареями, видел во снах беседы с Хрущевым (из авторов руслита, получивших воспаление мозга из-за того, что им позвонил Сталин — или больше не перезвонил, потому что не так понял, или не позвонил, хотя собирался, — так вот, из этих авторов можно составить отдельное кладбище) — вот что делала с уроженцем Кисловодска советская власть, помноженная на руслит. «А где же в молекуле Бог?» — спросите вы; вот именно сейчас Он и появится.

Он (здесь Солж) стоял на вершине. И впереди его ждала подготовленная, незаметно клонящаяся под гору дорога, в конце которой белел бородатый памятник на Новодевичьем: ступайте — обживайте дачи, катайтесь масляным колобком по миру, борясь с ядерной угрозой, записывайте в дневник, как удивительно на рассвете пахла сирень в том углу, где строители, заливисто перетюкиваясь, ладят трехэтажную баньку, прячьте в стол беспощадные посмертные «вещички», поддерживайте и защищайте молодых, а то и бесстрашно, но аккуратно, как бы в шутку, кое-что выскажите на совместной рыбалке Леониду Ильичу, одаряя червячком, или в баньке, охаживая веничком в районе поясницы, а можно и какое-нибудь сдержанное письмецо подписать на тему игр «Чехословакия-68»[441]. Еще иконы домонгольского периода можно собирать! И сделать много добра своим избирателям по 286 избирательному округу на выборах в Верховный Совет СССР! Все ему улыбались и тянули назад силу, врученную ему ЦК КПСС: отдай, ну отдай…

Человек в рассказе Солженицына приехал в Питер, так все красиво. Он думает про триста тысяч крестьян, легших фундаментом этого города. Что у человека в голове? «Страшно подумать: так и наши нескладные гиблые жизни, все взрывы нашего несогласия, стоны расстрелянных и слезы жен — все это тоже забудется начисто? все это тоже даст такую законченную вечную красоту?»[442]

Нет! И он решил попробовать остановить взмахом руки солнце.

Не солгав — и вон как его подбросило! кружится голова! — Солж решил попробовать и дальше не лгать[443], договорить, не учитывая и невзирая, не предать миллионы черепов в братских могилах государственного шлака и — повернул в противоположную сторону, за спину, на Архипелаг ГУЛАГ (ГУЛАГ — это главное управление лагерей, Солж вбил это слово во все языки мира, вытатуировал на плече матери-родины, нанес штрихкодом на Россию). Ложь — вот что он хотел сокрушить, вырвать из себя (созвучные фамильные буквы!), из тела Отечества, из мировой истории; старухе стало мало нового корыта — ночами в деревенской избе он писал под шорох тараканов, волнами ходивших под отстающими обоями, но его тревожило не это, потому что в тараканьих переселениях (он так и написал) «не было лжи» — это безумие, это одержимость. Здесь появляется Бог: я — «единственное горло умерших миллионов», «…я — только меч, хорошо отточенный на нечистую силу, заговоренный рубить ее и разгонять. О, дай мне, Господи, не преломиться при ударе, не выпасть из руки Твоей!»[444]

Позже Солж любил себя сравнивать с одиноким полуголым библейским мальчиком, пустившим смертоубийственный камешек в лоб кровожадному великану[445], но пастушок (здесь — пастух народов) опять расчетливо был не один: теперь не Хрущев, а все «прогрессивное человечество», мировое Политбюро, обнаруженное в радиоприемнике и в почитателях-помощниках «оттуда», повесилось на пояс бесстрашному канатоходцу страховочной лонжей (совершенно незаметной зрителям дальних, бедняцких рядов), а потом и Нобелевской премией (1970 год, четвертая: Бунин, Пастернак, Шолохов, Солж — для любителей спортивной статистики). Не покидая страны, он перебежал и встал на сторону большинства в битве против Советского Союза, социализма, коммунизма, красной идеи, за русский (так ему казалось) народ — и новые сослуживцы живо и умело обеспечили его всем необходимым: вооружением, громкоговорителями, скрытнопередавателями и широковещателями. И (вопрос для домашнего размышления) что же было подлинным искушением: запалить собственный дом, и скакать в блистающих латах поперед приведенных ляхов, и выкрикивать нестерпимые правды кровавым московским царям и их подданным, холопам и быдлу под крепостными стенами, уворачиваясь от потоков ответного дерьма, — или остаться всего лишь честным, убогим советско-русским писателем, творящим малое добро в рамках партсобраний, обреченным на подлинное посмертное чтение, скончаться в доме престарелых и при жизни всего лишь терпеть, терпеть и терпеть, и прощать?..

Его идея, опухоль, «зэческая мысль» — правда уничтоженного голодом и террором громадного (миллионов) меньшинства: не простить, не забыть, не «что ж тут поделаешь, надо как-то жить дальше», соответствующее человеческой живучей породе, а вытащить (из собственной памяти, из чужих записанных слов, преувеличенно и зло, «ради красного словца»! — а вот Шаламов писал: в лагере много того, чего не должен видеть человек[446], — и над его рассказами и через сто лет будут плакать!) и поставить напротив уцелевшего большинства десятки миллионов костяков: это братья ваши! — и уничтожить строй, казнить советские души («верноподданное баран-ство, гибрид угодливости и трусости»[447]), смысл последних пятидесяти лет своего народа (и ничего взамен, и там, позади, также все довольно гнило, вплоть до XVII века, — там не нашлось своего Солжа, вовремя вырезали), расплавить ордена, отменить победы, опозорить вождей, снести памятники; должно рухнуть все построенное на крови — и рухнуть должно все, и красные герои, и память; «публикация почти смертельна для их строя»[448] — моря кровавых слез (помните «слеза ребенка»[449]?) должны затопить большевистский век (в его высшей, радостной наконец-то поре, с приспособившимися к нему, как-то обжившимися миллионами, желающими наконец-то весело петь под гитару, строить гидроэлектростанции и копить на машину), взорвать его (конец света!), и на развалинах — засияет новый мир, детали в процессе уточнения; в экономике Солж мечтал о китайском пути — постепенно (тихо, сперва немного свободы крестьянам и ремесла), но в правде (хотя жизнь улучшалась, время теплело и очищалось, людоедство вымирало, летали в космос) — нет! Сразу и все. Вот его «психологическая бомба»! «Люби революцию».

Руслит, двести лет шедшая вровень с русской силой, вдруг обогнала силу на лишний шаг (Солжа), развернулась, и они сошлись (лоб в лоб!) — и одновременно взорвалось все, что у нас своего было. Солж радовался: «Головы рублю им начисто», «на камни разворачиваю их десятилетия…»[450]

Рукописи (писал и писал в своих «укрывищах», а потом на даче виолончелиста в «правительственной зоне»[451], и всюду — в траве, коре, воздухе и насекомых — ему мерещились следящие лазеры и микрофоны) Солжа пошли: ходили среди немногих, но лучших; разбегались, как огонь, — не удержишь за пазухой; их изымали при обысках; за чтение и хранение выгоняли с работы и учебы; за распространение сажали в тюрьму; а их заново переснимали, множили на папиросной бумаге, завозили мимо таможни. Солжу служили потому, что жизнь обреченных Солжем советских читателей, подданных руслита стояла на Слове, на том «что есть правда?», на святой вере в написанное.

«Я вижу, как делаю историю…»[452]: парламенты, фракции, министры, демонстрации американских интеллектуалов в поддержку; вот уже «разрядка международной напряженности» всей планеты зависит от судьбы Солжа и академика Сахарова; Солжу кажется: книги его вровень с арабо-израильской войной, его письмо начало смуту в Чехословакии, он — мировая ось, заводящая вручную автомобиль марки «Москвич»; уже возникает идея «поговорить на равных с правительством»[453] (только с Политбюро! Двадцать пять дней им на раздумье! задрожат власти «в мраморном корыте»); «проекты брызжут», и, передав микрофильм с «Архипелагом» на Запад, Солж чует себя «как на гавайском прибое у Джека Лондона, стоя в рост на гладкой доске, никак не держась, ничем не припутан, на гребне девятого вала, в раздире легких от ветра — угадываю! предчувствую: а это пройдет! а это — удастся! а это