В другой раз призналась: «Стихи я сочиняю рано утром, перед тем как проснуться, а в остальное время ничего важного быть не может. Да, да, в молодости я сочиняла вечером и потом спокойно засыпала, уверенная, что не забуду. И не забывала. А теперь уже не то, да вечером как-то и не получается, а утром, перед тем как проснуться, иногда еще ничего, выходит…» Возможно, Ника думала про это, когда именно здесь впервые перепечатала с рукописи (и в нескольких экземплярах!) полный текст ахматовского «Реквиема». Ахматова потом запишет, что каждый десятый из гостей этого дома плакал, читая или слушая ее…
Сюда за ней заезжали, чтобы «покатать по Москве» на своих машинах, писательница Наталья Ильина, Белла Ахмадулина, даже Василий Катанян. У Ахмадулиной машина почти сразу заглохла на каком-то перекрестке, и они вернулись сюда пешком. А Наталья Ильина, которая не раз возила ее в Коломенское — любимое место поэта, — однажды расхохоталась до слез, застав Ахматову посреди комнаты еще в халате и с чулком, повисшим в руках. «Увидев меня, — вспомнит Ильина, — Ахматова объявила: „Если вдуматься, одного чулка ведь мало?..“» И прикрикнула: «Перестаньте смеяться над старухой…»
Здесь познакомилась с Солженицыным, только входящим еще в свою славу. «Впечатление ясности, простоты, большого человеческого достоинства, — скажет о нем. — С ним легко с первой минуты… Славы не боится. Наверное, не знает, какая она страшная и что влечет за собой…» На другой день добавит: он «светоносец». Тот оставит ей свои стихи, а Льву Копелеву скажет после встречи: «Она одна — великая…»
Сюда однажды, среди гостей, идущих к ней «косяком» (Чуковская, Надежда Мандельштам, Мария Петровых, Раневская, Зенкевич, Арсений Тарковский, Липкин, Шервинский, Самойлов, Алигер, Вадим Андреев с женой, Оксман, Горбаневская, вдова М. Булгакова, Татьяна Тэсс и др.), ввалится с огромным букетом сам Алексей Сурков, поэт и крупный литературный чиновник. Он еще три года назад писал о ней Хрущеву, что «критика ее» в том постановлении ЦК КПСС, «по существу… правильная», не прошла бесследно и теперь «безупречно ее гражданское поведение» («я слышал от Ахматовой слова резкого осуждения художественной слабости и политической тенденции романа „Доктор Живаго“, который она читала в рукописи, переданной ей Пастернаком лично…»), а посему, писал функционер, нужна «какая-то форма государственного признания полустолетнего творческого труда Анны Ахматовой…». С этим и пришел сюда: предлагал теперь быстрее подготовить «ее большой сборник, а не крошечный». «А ведь из крошечного, — скажет потом со смехом Ахматова, — он все вычеркивал сам…»
Здесь, представьте, защищала Хрущева, сразу после его посещения выставки в Манеже. «Нет уж, Хрущева вы не трогайте! Как он мог говорить иначе в России, где всегда было неблагополучно с живописью… а во главе искусства стоял этот мазилка Репин, чье имя уже давно никто всерьез не принимает». И здесь, хоть и сказала уже Солженицыну, какой страшной бывает слава, заботилась о своей. «К материальным благам по-прежнему „без внимания“ (ее выражение), — вспоминала та же Ильина, — и шуба старая, и с обувью неблагополучно. Но поклонение, и лесть, и оробелые поклонники обоего пола, и цветы, и телефонные звонки, и весь день расписан, и зовут выступать или хотя бы только присутствовать — это стало нужным…»
И еще в эти годы она стала как-то мистически чувствовать приближение смерти людей. Вдруг неожиданно заговорила о Т. С. Элиоте за несколько дней до его смерти, потом, за неделю до смерти, завела разговор о Неру, потом — о Корбюзье… Только свою смерть в 1966 г. не предсказала. Не предсказала, что умрет как раз в Москве. В домодедовском санатории. 5 марта, в годовщину смерти Сталина. Своего тирана и… спасителя. Да, она не знала, но мы-то знаем, что когда в 1949-м сам министр Абакумов (выше, казалось бы, и не бывает!) принес Сталину ордер на ее арест — вождь отменил его. Получается — подарил ей, да и нам, 17 лет ее жизни. И те полгода, которые она прожила здесь, на Садовой.
255. Садовая-Самотечная ул., 2/12 (с.), — Ж. — с 1920 по 1922 г., в «доме со львами» — художник, график, сценограф и мемуарист Марк (Моисей) Захарович (Хацкелевич) Шагал и его первая жена — Берта (Белла) Розенфельд.
Это единственный сохранившийся адрес знаменитого соотечественника. Почему он оказался в этой книге о литературных адресах? Да потому что Марк Шагал был еще и поэтом. Мало кто знает, но он с детства писал стихи на идиш. Скажу больше: он был поэтом в изобразительном искусстве и художником — в поэзии. Но здесь пока был сценографом в московском Еврейском камерном театре А. Грановского, и — преподавателем в подмосковной еврейской трудовой школе для беспризорников под названием «III Интернационал».
Еще никто не считал его не просто великим — крупным живописцем. «Марка Шагала я видел в Петербурге, — писал Виктор Шкловский. — Он был вылитый парикмахер из маленького местечка… Это человек до смешного плохого тона. Краски своего костюма и свой местечковый романтизм он переносит на картины. Он в картинах не европеец, а витебец. Марк Шагал не принадлежит к культурному миру…» Круто, да?
И. Е. Репин, В. И. Суриков, К. А. Коровин, В. А. Серов, М. М. Антокольский в гостях у С. Мамонтова (за роялем)
Он родился в Витебске, в беднейшем районе Песковатики, в страшно бедной семье, отец торговал селедками. Все дома были там «черные, все было черно, все было криво, косо — маленькие окошечки и те косые, — рассказывала актриса Александра Азарх-Грановская. — Двери были перекошены, лесенки кривые…» Когда отца актрисы, врача, разбудили ночью и вызвали к больной, он, вернувшись, рассказал, что приехал за ним мальчик, у которого умирала мать. Но сам мальчик «очень интересный», он живет даже не в доме, а на крыше: там рисует, там ест, молится и ссорится со всеми там же — на крыше. Вот это и был Шагал. И ему, как еврею, было запрещено быть художником — тогда это считалось большим грехом, ибо нарисованное могло оказаться изображением Бога…
Учиться он сбежит в Париж, а уже после 1917 г. будет оформлять праздник революции в Витебске, станет комиссаром искусств. Там же, в Витебске, встретит Беллу, дочь богатого ювелира, с которой и «летал под облаками», как на картинах своих. Она станет его женой до смерти ее в 1944-м, уже в Америке. Ей, говорят, шептали: «За кого ты выходишь? Проходимец. Нищий какой-то и сумасшедший художник, которого никто не понимает». Вот с ней он и оказался в Москве, в этом доме.
Пишут, что в 1920-м он, перебравшись в столицу, жил на первых порах еще один, но уже работал у Грановского, в Еврейском театре (Вознесенский пер., 12). Позже театр переберется уже в свое здание на Мал. Бронной. Говорят также, что и жил в театре: «спал на холсте, а вши прыгали по нему». Возмущался, кстати, зрителями в маленьком помещении, говорил: «Придут евреи с толстыми спинами, сядут — так ведь они же закроют всю мою живопись. Надо смотреть на мои полотна, а вовсе не на сцену…» И там же придумал совершенно черный занавес на сцене. Грановский сказал: ну, это очень мрачно. Тогда Шагал подпрыгнул: «Ой, дайте мне что-нибудь, подштанники или рубашку, что-нибудь принесите…» А когда ему принесли какую-то белую тряпку, он схватил ножницы и на глазах у всех вырезал двух коз — большую и маленькую: «Пришейте это…» И занавес — заиграл!..
Отсюда, с Садовой-Самотечной, с Беллой и уже маленькой дочкой, Шагал уедет в эмиграцию (сначала в Каунас, затем в Германию и, наконец, в Париж), где в 1937-м получит французское гражданство, а в 1977-м — высшую награду республики, Большой крест Почетного легиона. И когда, кажется еще в 1928-м, Еврейский театр приедет в Париж на гастроли, Шагал устроит для всех, даже для подмастерьев, шикарный прием на своей даче под Парижем. И, дождавшись тишины за столом, поднимет бокал с вином: «Если Грановский родил ГОСЕТ, он мать, так я — отец этого театра…» Именно так эта фраза его и попала в газеты.
Гордился, всегда гордился, что его не понимают. Не обращал внимания на авторитеты в живописи. «Так работать, как Пикассо, может всякий, — говорил. — Делать все так криво — это ничего не надо. А Модильяни? Так я же понимаю: это все потому, что он всегда под гашишем, так у него все вытянуто…» — «А кого вы любите?» — спрашивали его. «Брака». — «А, например, Ренуара?» — «Так ведь это на коробке с шоколадом должно быть или на туалетном мыле…» Гордился и рисовал Россию, детство, первую любовь. Да все его чувства ведь — в его живописи. Но ведь и в стихах. Читайте!
«Там, где дома стоят кривые, // Где склон кладбищенский встает, // Где спит река, где золотые // Деньки я грезил напролет. // А ночью ангел светозарный // Над крышей пламенел амбарной // И клялся мне, что до высот // Мое он имя вознесет!..»
256. Садовая-Спасская ул., 6 (с. п.), — собственный дом Саввы Мамонтова (1867, арх. В. А. Гартман).
Здесь в 1860–1890-е гг. жили купец-меценат, промышленник, основатель московской «Частной оперы» (1885), финансовый покровитель журнала «Мир искусства» и издатель газет «Народ» (1899) и «Россия» (1899–1902) — Савва Иванович Мамонтов, его жена Елизавета Григорьевна Мамонтова (урожд. Сапожникова, двоюродная сестра К. С. Станиславского) и их дети, в том числе Вера, чей портрет «Девочка с персиками» работы В. А. Серова хранится ныне в Третьяковской галерее. В этом же доме родились их сыновья — поэт, драматург и критик Сергей Мамонтов (лит. псевдоним Матов) и математик, мемуарист Всеволод Мамонтов.
В доме Мамонтовых собирались сначала «четверги», а потом — «Художественный кружок», организовывались вечера и выставки и даже ставились спектакли. Здесь, в кабинете Мамонтова, первый раз в Москве пел Шаляпин, здесь подолгу гостили художники Репин, Поленов, Серов, Врубель (последний именно здесь написал своего «Демона»).
«Дом на набережной»
Дом поныне знаменит тем, что здесь собирались славные имена российской культуры: Лев Толстой, драматург Островский, поэт Юрьев, художники Суриков, Саврасов, Левитан, Васнецов, Остроухов, Нестеров, скульптор Антокольский, художник и мемуарист Коровин, актер и уже режиссер Станиславский, актриса Федотова, историк Иловайский и многие другие.