Литературная Москва. Дома и судьбы, события и тайны — страница 137 из 150


Обложка первого издания романа «Не хлебом единым»


Впрочем, сам он считал себя писателем давно. «Шептал» прозой с детства. «Шептал» — так его жена звала его работу над прозой: Дудинцев каждую написанную строку еле слышно проговаривал себе вслух. К писательству его с младых ногтей приучил его отчим, землемер Дмитрий Иванович Дудинцев. Это удивительно, но в 12 лет мальчик впервые напечатал в «Пионерской правде» свое стихотворение. «С этого момента, — вспоминал писатель, — я и начал писать стихи и рассказы и носить их по редакциям: в „Пионерскую правду“, в „Молодой большевик“, в „Рабочую Москву“». И даже привык получать гонорары. А когда, в 15 лет, учеником 22-й московской школы получил премию за рассказ на Всесоюзном конкурсе (об этом сообщила стране сама «Правда»), то окончательно уверовал: он — писатель. Тогда, кстати, познакомился с самим Бабелем, лет семь навещал его, «обедал, чай пил» у него на кухне, разгуливал с ним, со взрослыми Багрицким и Михоэлсом «по пивным». Школьником еще, заметьте. Да и в «Комсомолке» появился, победив в конкурсе на лучший рассказ в 1945-м, поделив победу в нем, вообразите, с Константином Паустовским.

Там, в газете, сразу стал не просто корреспондентом, а «разъездным очеркистом при редколлегии». Особо интересовался письмами изобретателей и молодых ученых, которые сталкивались с тем же, с чем и он: с «подавлением творческого начала в обществе». «Они, изобретатели, — вспоминал, — несли мне свои документы, дневники, рассказывали массу интереснейших эпизодов из своей жизни. Это все я записывал, а документы складывал в большущий короб из-под папирос… А потом… увидел, что тут скрыто некое новое произведение — все как-то одно к другому подобралось. И тут я понял: надо писать…» Только вот писать ему было негде.

До 1950 г., вспомнит его жена, «мы жили в нашей с мамой девятиметровой комнате на Таганке впятером. Трое взрослых и двое деток. Один-единственный маленький ломберный столик стоял у окна. Он и обеденный, он же и письменный. По вечерам друг против друга рассаживались: моя мама и мой муж. Мама со стопкой ученических тетрадей: она преподавала в школе русский язык и литературу, Володя со своей „Эрикой“. Я же, учительница географии, на уголке стола писала план завтрашнего урока…»

И вдруг, пишет она, через три дня после рождения их дочки в 1950-м, им дают две комнаты, как раз здесь, на Усачевке. «Володя оккупировал изолированную 14-метровую комнату. Тут же привез из Сокольников, где жили его родители, письменный стол, купленный 15-летним писателем на ту самую премию… А остальные пятеро были совершенно счастливы, поселившись в 20-метровой продолговатой комнате, и о лучшем не помышляли». Вот тут-то за шесть месяцев он и написал свой «прорывной» роман «Не хлебом единым». Правда, «заработав» при этом два инфаркта и инсульт. Но иначе, наверное, великие вещи и не пишутся.

Но написать — это еще полдела. Как напечатать? Ведь жил еще Сталин, да и после его кончины, как вспоминал Дудинцев, он продолжал писать роман «с опаской, никому не говоря об этом». Боялся, что его посадят: «слишком неординарные высказывались мысли, крамольные даже». Позже, когда роман был написан, начались и отказы в журналах. Отказал даже Симонов, редактор «Нового мира», который и просил его поначалу дать ему «что-нибудь поострее». Прочел, ухватился, но печатать его отговорили. И тогда Дудинцев пустился на хитрость. Страшная тайна когда-то. Отнес роман к Казакевичу в альманах «Москва». Знал, что и он откажет, но уже придумал «хитрый ход».

«Эммануил Генрихович, — сказал Казакевичу, — не спешите громко говорить, что вы не печатаете роман… Давайте сделаем так. Вы выходите в редакционную комнату, где сидят ваши редактора, и говорите: „Я уезжаю с Дудинцевым к себе домой на два дня. Мы будем редактировать его роман для печатания в нашем альманахе“. Вот и все. И уедем на два дня, — говорю я ему, — коньяк мой, — говорю. — А потом вы мне отдадите роман и печатать не будете. Но сделайте, пожалуйста, вот такой скачок…»

Так и случилось. Слух о том, что роман печатает альманах Казакевича, подстегнул редакторскую ревность Константина Симонова. «Немедленно засылайте в набор!» — дал он команду в «Новом мире». Более того, тут же написал в секретариат Союза писателей жалобу на Казакевича, который переманивает у него авторов. Вот так этот переломный роман нашей литературы и был напечатан.

Остается лишь добавить: «платой» за отвагу стал запрет Дудинцеву на публикации на много лет. Только в перестройку, в 1988 г., явится на свет его закатный роман «Белые одежды», написанный, кстати, за 20 лет до этого и почти сразу получивший Госпремию. Но, повторяю, иначе большая Литература и не делается.

Как тут не вспомнить под занавес, что заголовки обоих романов его — это прямые цитаты из Библии. И впрямь подумаешь — здесь без помощи высших сил не обошлось. «Он смирял тебя, — говорится в Священном Писании, — томил тебя голодом и питал тебя манною, которой не знал ты и не знали отцы твои, дабы показать тебе, что не одним хлебом живет человек, но всяким (словом), исходящим из уст Господа, живет человек…»

Дудинцев и жил «не хлебом единым».


304. Усиевича ул., 8 (с.), — писательский дом. Ж. — в разные годы, с 1960-х гг. — Г. А. Вайнер, Л. Н. Васильева, А. А. Жаров, В. В. Липатов, С. И. Липкин и его жена И. Л. Лиснянская, В. И. Мережко, А. А. Миндадзе, П. Ф. Нилин (Данилин), В. М. Озеров, Д. К. Орлов, Г. М. Поженян, А. И. Приставкин, Б. И. Пуришев, Э. С. Радзинский, Э. Н. Успенский и некоторые другие.

ФОт Флотской улицы до Фрунзенской набережной


305. Флотская ул., 17, корп. 1 (с.), — Ж. — с 1976 по 1990 г. — поэт, прозаик, драматург, автор поэмы «Москва — Петушки» (1970) — Венедикт Васильевич Ерофеев и его вторая жена — Галина Павловна Носова. Здесь писал пьесу «Вальпургиева ночь, или Шаги командора», и «Мою маленькую лениниану». Из этого дома писателя увезли на Каширку, где он скончался от рака горла.

Это случилось 11 мая 1990 г. А через три года с балкона этой квартиры на 13-м этаже выбросилась, покончила самоубийством его жена. Не смогла жить без него, такого.

«Он любил, — говорила поэтесса Ольга Седакова, — людей странных и смиренных, задумчивых и растерянных. Чтобы человека любили таким, каков он есть, и в самом неприглядном виде тоже. В этой своей этике он — очень традиционно русский писатель».

Он и сам был странным. В пять лет, например, начал записывать свои мысли, которые тогда же, под влиянием Гоголя, назвал «Записки сумасшедшего». А первое серьезное произведение, пишут, начатое им в 17 лет, озаглавил «Записки психопата» (оно потом считалось утерянным, но после смерти писателя было найдено и опубликовано в 1995-м). В 1946-м, в восемь лет, Вена, как звали его в семье, вдруг выучил наизусть весь настенный отрывной календарь (были такие когда-то) и помнил все события, даты и биографии известных людей, напечатанные на каждой странице его. Зачем? Просто так. А в МГУ, куда поступит потом, удивлял друзей, легко перечисляя по памяти все сорок библейских колен Израилевых.


Поэт, прозаик, драматург В. В. Ерофеев


Впрочем, с высшим образованием у него не сложилось. Несмотря на то что юность он провел в детском доме на Кольском полуострове и окончил школу с золотой медалью, институтского образования он не получил. Два года учился на филфаке в МГУ, по году в Орехово-Зуевском, Владимирском и Коломенском педвузах, но отовсюду его исключали. За пьянство. Первый раз напился, как раз поступив в университет: вышел, побрел по улице, вспоминал, увидел витрину винного магазина, безотчетно купил четвертинку водки и пачку «Беломора» и больше, как говорил, «этого не кончал». А вылетая из вузов, работал корректором, грузчиком, бурильщиком с геологами, каменщиком, библиотекарем, сторожем в вытрезвителе, рабочим на кирпичном заводе и каком-то мясокомбинате, монтажником, истопником-кочегаром, лаборантом, приемщиком винной посуды и даже стрелком военизированной охраны. Стрелком был уже снова в Москве, где еще в 1976-м женился.

Но вот — странность этого «странного человека». Несмотря на его вечное желание «занять позицию под общественной лестницей, спуститься в самые низы общества», он не только хотел быть (и был, кстати) красивым, блестящим и остроумным, но и всегда был окружен последователями, которые «вслед за ним бросали все — семью, учебу, приличную работу — и уходили в его образ жизни». Ему было важно увлекать людей за собой — тоже ведь миссия писателя. Но вот — куда «увлекать», если уже провозгласил: «Мы будем гибнуть откровенно»? Тотальный конформизм тогдашнего общества был ему отвратителен, и сознательным выбором его стал отказ «от включения в общественную структуру со всеми вытекающими отсюда последствиями», то есть нищетой и бездомностью. Он, по его словам, глядя на ту «социальную лестницу», предпочитал «плевать снизу на каждую ее ступеньку». Ведь и в поэме «Москва — Петушки» есть эта проповедническая нота, помните: «Все ваши звезды ничего не стоят, только звезда Вифлеема…»? Разве это не было родом протеста, в том числе и духовного?

Но при этом у истопника-кочегара были две страсти: латынь и музыка. Любил Данте, слушал Малера и Стравинского, написал и несколько статей о норвегах — о Гамсуне, Ибсене, Бьёрсоне, которые отвергли в издательствах, и — безумно любил стихи: Цветаеву и особо Северянина. Белла Ахмадулина, бывавшая на Флотской, даже скажет про него: «Это новый Северянин». Он же о литераторах отзывался почти равнодушно. Смешно, но измерял их творчество «в граммах спиртного». Говорил, что Василю Быкову он бы «200 грамм налил», а больше всех налил бы Набокову…

Ольга Седакова, назвавшая себя его ученицей, познакомилась с ним, когда он как раз писал главную вещь «Москва — Петушки», она даже попала в поэму как «полоумная поэтесса». «Он успел к тому времени написать только первые страницы, и тетрадка лежала на столе, — вспомнит потом она. — У меня было ощущение, что это просто дневник. Ведь в жизни он говорил таким же слогом, а все упомянутые там люди, реалии, происшествия были и мне знакомы». Но когда ее спросили, чему же он мог научить ее, ответила: «Тому, что свобода возможна в большей мере, чем мы это себе представляем… И обстоятельства не фатальны, и политический строй, и общепринятые мнения — все это не фатально для твоей свободы… Его темой была гуманность: сострадание, жалость к человеку. Чтобы человека любили таким, каков он есть… Чтобы его не воспитывали, а пожалели».