Литературная Москва. Дома и судьбы, события и тайны — страница 138 из 150

Поэма в прозе «Москва — Петушки» впервые была напечатала тиражом в 300 экземпляров. Ныне — переведена на 30 языков. Но и в ней, и в пьесе «Вальпургиева ночь» маньячно повторяется тема смерти, безумия и загадок. Говорят, что об этом был и биографический роман «Дмитрий Шостакович», который он писал в этом доме. Романа до сих пор никто не видел. Сам Ерофеев говорил, что рукопись его была у него украдена в электричке вместе с авоськой, «в которой также лежали две бутылки бормотухи». Но исследователи считают эту книгу ныне всего лишь очередной мистификацией писателя.

Он, пишут, всю жизнь ненавидел «героизм», все эти «гвозди бы делать из этих людей». Но сам скончался вполне героически, до конца сопротивляясь роковой болезни.

Редкое противоречие у этого самого «странного человека». Как неповторима и странная литература его, так сверхточно отразившая его и время. Нас — его современников.


306. Фрунзенская наб., 38/1 (с.), — Ж. — с 1958 г., после эмиграции, — актриса, мемуаристка Ксения Александровна Куприна, дочь писателя.

Куприн звал любимую дочь Киса. Но именно такой псевдоним — Kissa Kouprine — выбрала она, манекенщица Дома моды в Париже, когда ее, восемнадцатилетнюю красавицу, вдруг пригласил в кино французский кинорежиссер Марсель Лербье.

Пять фильмов, в которых она снялась у него («Дьявол в сердце», «Тайна желтой комнаты», «Духи дамы в черном» и др.), да еще с такими партнерами, как Жан Маре и Габен, и она, девчонка, стала в русской эмиграции гораздо знаменитей своего знаменитого отца. Там, в Париже, за ней что ни вечер заезжали веселые компании на дорогих машинах, ей платили высокие гонорары, которые она спускала на престижные туалеты, а в доме Куприна в это время отключали за неуплату газ и свет. В это трудно поверить, но это так. Дело дошло до того, что один из русских эмигрантов, таксист, услышав в машине обращение к Куприну, восторженно обернулся: «Вы не отец ли знаменитой Кисы Куприной?» Дома Куприн пожаловался жене: «До чего дожил? Стал лишь отцом „знаменитой дочери“».


Актриса Ксения Куприна, дочь писателя


Но грустно не это. Грустно — и это, увы, тоже факт! — что однажды, ожидая авто с очередным любовником, она вдруг увидела беспомощного, худенького, почти слепого отца, который, обращаясь в пустоту, на жалком французском просил хоть кого-нибудь помочь ему перейти дорогу. Какие-то девушки, рассказывала Киса, смеялись: «Смотри, какой-то старичок боится перейти дорогу!» «Папа плохо видел, — вспоминала она. — И, кроме того, был подшофе. Мне было неловко подойти к нему сразу, и я подождала, пока девушки уйдут». Так написала в книге об отце, которую сочиняла в этом уже доме. Но Олегу Михайлову, литературоведу и биографу писателя, призналась, что на деле и не подошла.

«Русской Золушкой» самовлюбленно звала себя. И ей ничего не было жаль, даже отца. Он-то, когда она свалилась с тяжелой простудой, пошел продавать дорогой подарок своего друга — эскиз Репина «Леший». Продал ради лучших врачей для дочери и курорта в Швейцарии. Но если его сравнили писатели русской эмиграции (тот же Марк Алданов) с Гамсуном и Джеком Лондоном, то Киса, родной человек, крикнула ему однажды: «Ты писатель для консьержек!» А когда родители ее собрались в 1937 г. вернуться в Россию, Киса поддержала их в этом стремлении, но сама ехать отказалась.


Обложка книги воспоминаний К. А. Куприной «Куприн — мой отец»


Через много лет признается Олегу Михайлову, что не поехала в СССР потому, что именно в те дни подписала сумасшедший контракт с «Холливудом». По другим сведениям, у нее как раз был роман с каким-то французским летчиком. Правда, уже в Москве повинится: «Только теперь я понимаю, какой я была эгоисткой». Здесь, уже в этом доме, много сделает, каясь, для увековечивания памяти отца, для создания музея его. И сама в СССР будет жить бедно — приторговывать памятью отца, как иные дети писателей, откажется, все передаст стране безвозмездно. Играть будет в московских театрах, но на «вторых ролях». Поначалу будет оправдывать себя. «Учтите, — будет говорить, — мне не было еще и тридцати. Будущее казалось мне лучезарным!» — но в конце концов признается: «Теперь я вижу, что все те годы прожила бесплодно…» Отец ее, думается, принял бы эти слова — он-то знал цену и состраданию, и раскаянию.

Умерла от рака, в забвении и одиночестве. На календаре был декабрь 1981 г.


307. Фрунзенская наб., 50 (с.), — Ж. — с 1950 по 1988 г. — поэт, прозаик и мемуарист Сергей Иванович Малашкин. Здесь ему не хватило трех недель до 100-летнего юбилея. Старейший писатель Советского Союза. Удивительно!

Жизнь его была довольно причудливой. Родом из батраков, он с 16 лет мыл в Москве молочные бутылки в магазинах Чичкина. Разумеется, «пошел в революцию», в 1905-м вступил в партию. А уже в 1914-м, учась в Народном университете Шанявского, познакомился с Есениным и выпустил первую книгу стихов «Мускулы». Потом перейдет на прозу и напишет, может, самый знаменитый роман свой «Луна с правой стороны» (1926), который переиздадут восемь раз. Книгу о «моральном разложении комсомольцев» и «отчуждении руководящего партийного слоя от народа и идеалов революции». Такое тогда не прощали, и он наверняка сгинул бы в лагерях, если бы не его давняя и на всю жизнь дружба с 1919 г. с Вячеславом Молотовым, ставшим вторым, после Сталина, человеком в государстве. Признаюсь, со жгучим интересом читал их разговоры, записанные когда-то поэтом Феликсом Чуевым.

Вот они вспоминают Твардовского. Малашкин: «Твардовского избаловали, что он выдающийся». Молотов: «Все-таки поэт он, конечно, не рядовой. Но гнилой». Малашкин: «А первые стихи его прямо кулацкие… Можно ли читать семь тысяч строк „Василия Теркина“, написанных хореем? Я его встретил в больнице и сказал: „Я б на вашем месте оставил одну тысячу двести строк. Вот у вас Теркин чинит часы — прекрасно, а второй раз чинит — скучно“. А он мне говорит: „Я все-таки хочу гонорар получать“».


Фрунзенская набережная


Но интересней всего воспоминания Малашкина о поэтах начала века: «Вот поехали мы с Есениным искать славы… Поехали в Питер к Блоку, остановились у Клюева. Я спал на диване, а они вместе с Клюевым на кровати. Потом к Мережковскому отправились. Мы с Клюевым через парадный ход, а Есенин надел на себя коробок — там мыло, гребешки, — пошел через черный ход… Это 1915 год. Есенин прочитал ему „Русь“, Мережковский вскакивает с кресла, поднимает палец: „Боги сами сходят к нам с небес!“… А что Есенин вытворял с Дункан! Помню, выгнал ее на мороз и заставил, голую, плясать на снегу!.. Конечно, Есенин — это не Степан Щипачев…»

Или вот — про Маяковского: «Он был трус и холуй, — рассказывал Малашкин Молотову. — Пришел в редакцию и стал требовать, чтоб ему платили не по рублю за строчку, а по рублю с полтинником, как Демьяну Бедному. Сел в кресло перед редактором и положил ему ногу на стол. А тот не растерялся: „Вон отсюда!“ Вы б видели, как драпанул Маяковский! А еще помню, как в Дом журналиста приехал Луначарский, во франтоватом костюме, в белых туфлях… Маяковский бросился к нему, извивался мелким бесом, смотреть противно…»

— А помнишь, как я защищал Павла Васильева? — спрашивает там же Малашкин Молотова. — Его поэму «Соляной бунт»?

— Я читал, — соглашается Молотов.

— А на другой или на третий день меня вызвали. Я поехал за Павлом. Его на три года осудили кирпичи класть… Книгу его рассыпали… Конечно, Павел сделал гнусность: в писательском клубе взял Эфроса за бороду и провел через зал… Уткин, Жаров и Алтаузен вытащили Павла на улицу, избили и сдали в милицию. Я тогда на даче тебе сказал: «Пушкин Инзова в Кишиневе головкой сапога ударил по лысине, ему же ничего не сделали!» Я с Павлом близко знаком не был, но ведь талантливый человек, зачем же его так?.. А когда его второй раз арестовали, я пошел к Сталину. Попросил опять за Павла. Сталин сказал: «Хулиган ваш Павел». Снял трубку и велел отпустить… А вот в последний раз я не смог его выручить.

Вспоминали Пильняка и его роман о Фрунзе. «Способный, но враждебен нам, — заметит Молотов. — У него был роман о Фрунзе, за который ему досталось. Там был намек, что Фрунзе умер не своей смертью, а по воле Сталина… Это не соответствует действительности. У них со Сталиным были очень хорошие отношения». А когда однажды к Молотову пришел Федор Абрамов, то обсудили «за глаза» и его. «Я удивился, — рассказывал Молотов, — мы незнакомы. Он меня вдруг спрашивает: „Вы верите в коммунизм?“ Я говорю: „Я верю“… Он осекся сразу, думал, что я какие-то сомнения выскажу… Он дубоватый, да, дубоватый. Но он понемногу прояснится… У него еще представления народнические. Вот жалко ему. И из-за этой жалости он готов забыть, что все это делается для того, чтобы выйти из такого положения… И шли. И вышло».

Вспоминали Пантелеймона Романова, как Горький назвал его «красным Бальзаком» (Молотов: «Посредственный. Беспартийный… Мне рассказывали, что Сталин дал указание его не издавать»). Припомнили, как Горький хотел в партию вступить, а Сталин сказал ему: «Вы нам нужны беспартийный». Прошлись по «Доктору Живаго» Пастернака (Молотов: «Книга плохая, враждебная… Автор все надеется, что какая-то свечка горит, огонек еще есть… Свеча контрреволюции…»). Осудили даже Шукшина с его «Калиной красной» (Молотов: «Картина нехорошая. Нельзя сказать, что антисоветская. Но и ничего советского. Человек талантливый. Но советского мало…»), но закончили оба тем, что признались: «Устарели мы с тобой. Мозги уже зарастают плесенью. Не знаем мы настоящую жизнь и не понимаем». И посмеялись, что вот, дескать, Хрущев на встрече с писателями сказал: «Что-то среди вас не видно Льва Толстого», а Шолохов — вот смельчак, так смельчак — бросил в ответ: «Да и среди вас что-то Ленина не видать…»

А однажды беседа закончилась и совсем грустно. «Умру я скоро, — сказал Малашкин, — что-то плохо себя чувствую, мне уж восемьдесят четвертый год, я все-таки почти на два года старше тебя, Вячеслав…» Сказал это в 1972 г. Так вот до смерти ему в том году было еще долгих семнадцать лет. И умрет он на полтора года раньше своего младшего друга и собеседника — Вячеслава Молотова.