я волосы, спадавшие на уши… «Однако, — пишут, — если Лев Толстой, граф, превращался… в подлинного босоногого крестьянина, Горький… носил декоративный костюм собственного изобретения…» Но «загадочного» в нем, еще молодом, было многовато. Не чувствовал совсем, утверждают, физической боли, но при этом так переживал чужую боль, что, когда описывал сцену, как женщину ударили ножом, на его теле вздулся огромный шрам. Болел туберкулезом, но при этом выкуривал по 75 папирос в день. Несколько раз пытался покончить с собой, но всякий раз его спасала неведомая сила. Наконец, мог выпить сколько угодно спиртного и никогда не пьянел. Да и в литературе воспринимался писателями «чужаком», «ибо бог его знает, кто он, откуда и зачем».
«Не могу отнестись к Горькому искренно, сам не знаю почему, а не могу, — жаловался Лев Толстой Чехову. — Горький — злой человек. У него душа соглядатая…» А тот же Зайцев довольно ядовито писал потом о Горьком-буревестнике: «В этом смысле он роковой человек. Литературно „Буревестник“ его убог. Но сам Горький — первый, в ком так ярко выразилась грядущая (плебейская) полоса русской жизни. Невелик в искусстве, но значителен, как ранний Соловей-разбойник. Посвист у него довольно громкий… раздался на всю Россию… При буревестничестве своем и заступничестве за „дно“ Горький принадлежал к восторгающимся деньгами. Он любил деньги — деньги его любили. (Ни Толстого, ни Достоевского, ни Тургенева, ни Чехова не вижу дельцами, а если бы занялись чем-нибудь таким, прогорели бы.) Горький не прогорел. При нем, как и при Сталине и других, всегда были „темноватые“ персонажи, непосредственно делами его занимавшиеся…» Впрочем, и Горький платил литераторам той же монетой, писал, например, жене, Кате: «Лучше б мне не видеть всю эту сволочь, всех этих жалких, маленьких людей… Дрянь народишко…» Но, может, потому он и оказался в числе революционеров. Ведь здесь за его спиной было уже два ареста «за политику». Не зря Исаак Бабель скажет о нем потом, что сразу после первых произведений Горького: «радикальная Россия, пролетариат всего мира нашли своего писателя… С первого же появления своего в литературе бывший булочник, грузчик стал в ряды разрушителей старого мира…» Но особо меня поразила, конечно же, та бестрепетность по отношению к жертвам первой революции. Об итогах восстания пишет жене почти весело: «Потери собственно революционеров — ничтожны… Избивали обывателя. Масса убито женщин, много детей… Бои были жестокие, да, но все же газеты преувеличивают число убитых и раненых. Их не более 5 тысяч за десять дней сражения… Целуй Максима. Скажи ему, что его отец не зря живет». Не зря, конечно… Дети, женщины, кто их считал?! И, укатив отсюда в Финляндию, спрятавшись от полиции, зовет туда и жену с сыном: «Здесь спокойно… Очень хорошая демократическая страна… В России жить с детьми нельзя, если не хочешь, чтобы они сошли с ума. Подумай и — катай сюда… Превосходно устроишь себя…»
В дальнейшем в этом же доме жили: в 1906–1908 гг. прозаик Александр Иванович Эртель, в 1907–1912 гг., в семье адвоката, общ. деятеля и депутата 1-й Госдумы Габриэля Феликсовича Шершеневича и его жены — оперной певицы Евгении Львовны Шершеневич (урожд. Мандельштам), жил поэт-имажинист, прозаик, драматург, переводчик и мемуарист Вадим Габриэлевич Шершеневич. И до 1908 г. в этом доме с родителями жил будущий поэт и прозаик парижской эмиграции Борис Юлианович Поплавский. В 1912–1913 гг. здесь останавливался также дипломат, британский разведчик и прозаик, вице-консул Великобритании Брюс Локкарт (Локхарт). Позднее, в 1920–30-е гг., до 1937-го, до ареста, здесь жил редактор журнала «Красная новь» (1928–1929), первый гл. редактор «Литературной газеты» (1929–1930), гл. редактор Гослитиздата — Семен Иванович Канатчиков, а также поэт, член группы «Кузница», Иван Георгиевич Филипченко. Наконец, в этом доме, среди партийных и советских деятелей, жил в 1920–30-е гг. революционный деятель, сотрудник ЧК, руководитель расстрела Николая II и царской семьи в Екатеринбурге в ночь на 17 июля 1918 г. — Яков (Янкель) Михайлович (Хаимович) Юровский.
«Я целил из револьвера, — напишет он в отчете, — в голову царя…» А здесь уже охранял ценности в Гохране, был замом директора завода «Красный богатырь», работал директором Политехнического музея (1928–1933) и отсюда переехал в Селивёрстов пер., 2/24 (с.), где в 1938 г. скончался в своей постели от прободения язвы двенадцатиперстной кишки. Вот и все, чем Всевышний отомстил убийце за расстрел царя.
69. Воздвиженка ул., 9 (с. н.), — дом Прасковьи Грушецкой (арх. К. В. Терской). Ж. — с 1816 по 1821 г. в собст. доме — генерал от инфантерии, князь Николай Сергеевич Волконский, дед Л. Н. Толстого (по матери). В романе «Война и мир» этот дом описан как дом князей Болконских, а сам Н. С. Волконский считается прообразом старого князя.
Позже, в 1830-е гг., домом владели рязанские помещики Рюмины, в том числе тайный советник Николай Гаврилович Рюмин и его сводный брат — прозаик Василий Гаврилович Рюмин. На танцевальных вечерах Рюминых («четвергах») присутствовал молодой Лев Толстой (1858). А с 1903 по 1913 г. особняком владел уже нефтяной магнат и меценат Шамси Асадуллаев, дед будущей фр. писательницы и мемуаристки азербайджанского происхождения Банин (Умм эль-Бану Мирза кызы Асадуллаевой), знакомой, между прочим, по Парижу с Иваном Буниным.
После революции здесь с 1918 г. разместился Наркомат по морским делам республики во главе с П. Е. Дыбенко и первым командующим морскими силами республики В. М. Альфатером. Здесь в 1918–1919 гг. жили прозаик, публицист, зам. наркома по морским делам Федор Федорович Раскольников (наст. фамилия Ильин) и его жена — поэтесса, журналистка Лариса Михайловна Рейснер. Отсюда, вместе с мужем, ставшим командующим Волжской флотилией, Лариса уедет на Волгу, где станет комиссаром Волжской флотилии и впоследствии — прообразом главной героини пьесы Вс. Вишневского «Оптимистическая трагедия».
Жилье поэтессы, прозаика, журналистки, в прошлом любовницы поэта Гумилева, а здесь уже 23-летней коммунистки, комиссара морского Генерального штаба республики, Ларисы Рейснер описывают в мемуарах по-разному. Поэт, прозаик Лев Никулин вспоминал: «В комнате Ларисы Михайловны — походный штаб… Нет ни самовара на столе, ни филипповских калачей. Черный, черствый, с соломинками пайковый хлеб, желтый деревянный ящик полевого телефона, маленький вороненой стали браунинг, круги бумажных лент прямого провода извещали о новороссийской трагедии: там готовились затопить военные корабли Черноморского флота, чтобы они не достались германским оккупационным войскам. Голос был мелодический, но уже не юный, он звучал непоколебимым убеждением:
— Трагедия? Да, трагедия. Но революция не может погибнуть!.. Мы расстреливаем и будем расстреливать контрреволюционеров! Будем! Британские подводные лодки атакуют наши эсминцы, на Волге начались военные действия… Гражданская война. Это было неизбежно. Страшнее — голод…»
Однажды Никулин рассказал Ларисе о цианистом калии, который видел у знакомого химика, Лариса попросила: «Можете достать — достаньте. Полезная вещь… Если, например, попадешь в лапы белогвардейцам… Если обезоружат. Я женщина, а это звери…»
Иначе описывала потом эту квартиру Надежда Мандельштам. Сюда она и Осип Мандельштам прибежали, ища спасения от чекиста, эсера, который вот-вот убьет германского посла Мирбаха, Якова Блюмкина. Ссора Осипа Мандельштама и Блюмкина произошла в одном из кафе. Там чекист хвастался, что может «расстрелять любого», и в доказательство потрясал бланками ВЧК, в которые стоит только вписать фамилию человека, и его убьют. В мемуарах по-разному описывают этот эпизод, но считается, что поэт выхватил эти бланки и тут же порвал их. «Хвастовство Блюмкина, — напишет позже жена поэта, — довело… Мандельштама до бешенства, и он сказал, что не допустит расправы. Блюмкин заявил, что не потерпит вмешательства О. М. в свои дела и пристрелит его, если тот только посмеет сунуться».
Словом, после ссоры и опасаясь расправы, поэт и его жена наутро прибежали к Ларисе Рейснер. И якобы отсюда Лариса позвонила Дзержинскому, чтобы он принял поэта с жалобой на «хмельные излияния работника его учреждения». Споры об этом эпизоде идут и поныне, но есть записка самого Дзержинского, написанная уже после убийства германского посла: «За несколько дней, может быть за неделю, до покушения, — пишет в ней глава ВЧК, — я получил от Раскольникова и Мандельштама… сведения, что этот тип… позволяет себе говорить такие вещи: „Жизнь людей в моих руках, подпишу бумажку — через два часа нет человеческой жизни… Когда Мандельштам, возмущенный, запротестовал, Блюмкин стал ему угрожать…“»
Значит, все так и было? Но Надежда Мандельштам, вспоминая свой визит сюда, описала квартиру Раскольникова иначе. Рейснер с мужем, пишет она, «жили в голодной Москве по-настоящему роскошно — особняк, слуги, великолепно сервированный стол…» И как было на самом деле, нам уже не узнать.
Помимо Мандельштамов здесь, у Рейснер, бывали поэты Рюрик Ивнев, Сергей Городецкий и многие другие. Позже здание было отдано под Агитпроп ЦК РКП(б). На правах партработника здесь жил в 1920-е гг. критик, публицист, гл. редактор еженедельника «Красная печать» и журнала «На литературном посту» (1920-е гг.) Илларион Виссарионович Вардин (Мгеладзе). Здесь же находилась редакция журнала «Голос работника просвещения», где бывал Булгаков, а в «Журнале крестьянской молодежи» здесь заведовал отделом Шолохов. Наконец, здесь же располагалась «Крестьянская газета», где одно время работали литературовед Эмма Герштейн и близкая знакомая Есенина, мемуаристка — Галина Бениславская. Здесь, при редакции, с апреля до сентября 1924 г., жил (а попросту ночевал иногда) у Галины Артуровны Бениславской почти бездомный к тому времени поэт Сергей Александрович Есенин.
Такой вот этот дом, доживший до наших дней!