…Такая вот «география» и литературы, и жизни! В «литературном доме» убили писателя. А доме № 13 на Костянском, в самой, казалось бы, «смелой» по тем временам «Литературной газете» об этом не появилось ни строчки. И как не повторить вслед за Пушкиным: догадал же черт родиться Домбровскому в России… «с душою и с талантом»? Да и только ли ему?..
140. Крапивенский пер., 4. (с.), — дом Константинопольского подворья (1889, арх. К. С. Родионов).
Наверное, в этом доме много чего происходило. Но если говорить о литературе, то этот мрачноватый дом и для литературы — мрачен. Здесь она, литература, пустила себе пулю в сердце… Тут, в 1913 г., убила себя поэтесса Надя Львова (ей было 22 года), которую по таланту сравнивали уже тогда с молодой Цветаевой.
Проезд Воскресенские ворота. Справа — дом 5/1, стр. 1
26 ноября газета «Русское слово» в экстренном сообщении написала: «Около 9 ч. вечера г-жа Л. позвонила по телефону к г-ну Б. и просила приехать к ней. Г-н Б. ответил, что ему некогда — он занят срочной работой. Через несколько минут г-жа Л. снова подошла к телефону и сказала г-ну Б.: „Если вы сейчас не приедете, я застрелюсь…“ Минут пять спустя после разговора г-жи Л. с г-ном Б. в комнате грянул выстрел…»
Г-жа Л. здесь Надя, а г-н Б. — самый знаменитый тогда российский поэт Валерий Брюсов. Из-за него и грохнул тот выстрел. Газета не сообщала, но и тогда было известно — она и застрелилась из маленького браунинга, который ей подарил «маг стиха».
Они познакомились за два года до этого события. Брюсов стал звать ее «Нелли». А «Нелли», как напишет потом Эренбург, знавший ее еще гимназисткой, в 15 лет стала подпольщицей, в 16 — арестанткой за революционную деятельность, в 19 — поэтом, а в 22 года — самоубийцей. Дочь надворного советника, мелкого почтового служащего, простая, скромная, душевная девушка с наивными глазами и русой челкой, она, еще не окончив гимназии (станет, между прочим, золотой медалисткой), в 15 лет оказалась в водовороте революции 1905-го. Прокламации, явки, адреса на папиросной бумаге, споры о марксизме, митинги, реальные аресты. Она бы и осталась в той среде, если бы не решилась стать поэтом, «поэткой», как величала себя («Ах, разве я женщина? — написала в стихах. — Я только поэтка…»). «Застенчивая, угловатая, слегка сутулая, не выговаривающая букву „к“ и вместо „какой“ произносившая „а-ой“, — напишет о ней поэт Садовской, — ее мало кто замечал». Но Брюсов заметил, и уже осенью «литературное знакомство» переросло в легкий флирт. Стихи, прогулки, книги, разговоры, долгие проводы «Нелли» в родительскую еще квартиру (Мясницкая ул., 26), первые публикации в журналах и наконец — первый посвященный ей стих мэтра. «Мой факел старый, просмоленный, окрепший с ветрами в борьбе, когда-то молнией зажженный, любовно подаю тебе», — читал ей конфузливо молодящийся 40-летний Брюсов. Ну у какой девчонки не закружится голова? А когда он помог ей выпустить первый сборник стихов «Старая сказка», Надя, считайте, погибла. Через два года тот же Садовской, встретившись с Надей в Клубе писателей (Бол. Дмитровка ул., 15а), едва не рухнул от удивления. «Модное платье с короткой юбкой, алая лента в черных волосах, уверенные манеры, прищуренные глаза. Даже „к“ она теперь выговаривала как следует…» А Брюсов, влюбив в себя девушку, сам же и испугался, когда Надя впервые попыталась из-за него, женатого, отравиться. Теперь она писала ему: «В любви я хочу быть „первой“ и единственной. А Вы хотели, чтобы я была одной из многих? Вы экспериментировали… рассчитывали каждый шаг. Вы совсем не хотите видеть, что перед Вами не женщина, для которой любовь — спорт, а девочка, для которой она все…»
Потом, в предсмертном письме напишет: «Я тебя люблю… хочу быть с тобой. Как хочешь, „знакомой, другом, любовницей, слугой“, — какие страшные слова ты нашел. Люблю тебя — и кем хочешь, — тем и буду. Но не буду „ничем“, не хочу и не могу быть. Ну, дай же мне руку, ответь мне скорее — я все-таки долго ждать не могу… В последний раз — умоляю, если успеешь, приди…» Но мы уже знаем и про пистолет, и про его «срочную работу».
…Хоронили Надю на Миусском кладбище. Его давно уже нет, сровняли с землей. Народу было немного. «У открытой могилы стояли родители Нади, он — в поношенной шинели с зелеными кантами, она — в старенькой шубе и в приплюснутой шляпке, — вспомнит Ходасевич. — Когда могилу засыпали, они, как были, под руку, стали обходить собравшихся. Что-то шепча трясущимися губами, пожимали руки, благодарили. За что? — казнил себя Ходасевич. — Частица соучастия в брюсовском преступлении лежала на многих из нас, все видевших и ничего не сделавших, чтобы спасти Надю. Несчастные старики этого не знали…»
На могиле выбили строку из Данте: «Любовь, которая ведет нас к смерти…» Но Ходасевич напрасно искал Брюсова в толпе хоронивших — он не пришел. Он почти сразу уехал в Петербург. Там его видела Зинаида Гиппиус. И зная уже о трагедии, тогда же напишет: «Он невинен, если даже и виноват: ведь он вины-то своей не почувствует…»
141. Красная пл., 5/1, стр. 1 (с. п.), бывшее здание Денежного (Монетного) двора. Ж. — в 1880–1900-е гг. историк и археолог, музеевед — Иван Егорович Забелин.
При советской власти в этом доме с 1925 по 1935 г. жил филолог-русист, литературовед, директор музеев Пушкина (1939–1940) и Горького (1940–1961) — Леонид Ипполитович Пономарев. И здесь же с 1922 по 1967 г. жил поэт, прозаик, драматург, переводчик и педагог Сергей Митрофанович Городецкий. До 1945 г., до своей кончины, здесь жила и его жена — актриса и поэтесса Анна Алексеевна Городецкая (урожд. Козельская, литературный псевдоним Нимфа Бел-Конь Любомирская).
Один из основателей гумилевского «Цеха поэтов», друг Есенина и крестьянских поэтов, Городецкий принимал в этом доме многих замечательных людей. Здесь бывали Есенин и Мандельштам, Брюсов и Рюрик Ивнев, Чуковский и Горнунг, даже Луначарский и Станиславский. Но рассказать мне хотелось бы о еще одном друге его, тоже поэте-имажинисте, но и авантюристе мирового масштаба, чекисте и разведчике Якове Григорьевиче Блюмкине. Ибо здесь (по некоторым данным) он провел последние часы на свободе перед скорым расстрелом.
Человек неуемного тщеславия, с 1914 г. левый эсер и троцкист, вступивший в РКП(б) в 1920-м, он прославился тем, что в июле 1918 г. убил немецкого посла Мирбаха прямо в его резиденции (Денежный пер., 5), что стало поводом к левоэсеровскому мятежу в Москве. Блюмкина простили, и, став резидентом ГПУ-ОГПУ, он командировался в Персию, Монголию, Китай, Палестину, Тибет, Турцию, где подавлял восстание барона Унгерна (в Монголии), разжигал революцию (в Иране), создавал разведсеть (в Турции) и даже сопровождал художника Рериха в поисках Шамбалы (в Тибете). В Москве бывал редко и жил сначала на Арбате (Бол. Афанасьевский пер., 30), а потом, до ареста и расстрела, в квартире самого Луначарского (Денежный пер., 9/5).
Впрочем, часто бывал еще в одном доме, откуда и прибежал в ту ночь перед арестом к Городецкому. Я имею в виду квартиру художника Роберта Фалька и его жены Раисы Идельсон, которая была родной сестрой Александры Идельсон, будущей знаменитой актрисы Грановской (см. Мясницкая ул., 21б), в которую был слегка влюблен и «наш эсер». Вот туда-то, в один из двух домов, спрятанных во дворе почти за китайским магазином «Чай-кофе», и ворвался глухой ночью накануне ареста Яков Блюмкин.
Ни Фалька, ни Грановского дома не было, были лишь две сестры Идельсон. Раиса в одной рубашке подбежала к двери и услышала: «Откройте! Это я — Яша Блюмкин. За мной гонятся!» Он, как пишет Юрий Лабас, сын художника Александра Лабаса, ставшего впоследствии мужем Раисы Идельсон, сбивчиво рассказал, что «привез какие-то троцкистские инструкции, обращенные к оппозиции, а также рассказал, что некий подчиненный Тухачевского, роясь в архивах царской охранки, наткнулся на очень странную бумагу. Некто из членов ЦК большевистской партии настрочил в полицию донос на другого члена ЦК, депутата Думы и в то же время провокатора Малиновского… Автором доноса в охранку (подпись, если не ошибаюсь, „Фикус“), по всем признакам, был не кто иной, как сам Коба, он же Иосиф Виссарионович Джугашвили! Блюмкин, — пишет Лабас, — все сгоряча выболтал дружку — Карлу Радеку и собрался было по своим бумагам разведчика тотчас улететь на аэроплане обратно в Турцию, чтобы там передать фотокопию находки Льву Троцкому… „Если доверенные мне документы попадут к Троцкому, здесь власть перевернется!“» Но Радек, однако, немедленно заложил Блюмкина, и теперь все пропало. Блюмкин, пишет Лабас, якобы метался по громадной квартире сестер. «Никому не открывайте дверь, — кричал. — Буду стрелять!..»
Потом, как запомнили сестры, судорожно звонил знакомому врачу с просьбой достать ему яд: «Я завалил операцию, — кричал, — за мной гонятся, мне грозит расстрел!» — «Так у тебя пистолет на боку», — ответил тот спросонья. «Из пистолета не могу». — «Других мог многократно. Что же себя не можешь?.. А я не травлю людей, я лечу их», — бросил трубку врач…
«Блюмкин, — продолжает Лабас, — как пойманный зверь, заметался по квартире: „Жить! Жить хочу! Хоть кошкой, хоть собакой, но жить!..“ Под утро, после бессонной ночи, позвонил некой Лизе (Елизавета Юльевна Горская, на деле — Лиза Иоэльевна Розенцвейг, любовница Блюмкина и приставленный к нему соглядатай ОГПУ, в будущем советская разведчица и с 1943 г. подполковник ГРУ Зарубина. — В. Н.).
— Лиза, приходи на Мясницкую и принеси мою шинель с Арбата — на улице холодно… Надеюсь, придешь ОДНА?..» Правда, Лизы Блюмкин не дождался, ушел. Предупредил сестер: «Никому, кроме меня, не открывайте, скоро вернусь…» Но вместо него под утро в квартиру ввалились чекисты: «Где вещи Блюмкина?» Сестры показали: «Он, наверное, больной, — сказали вошедшим. — С головой непорядки». «А мы и пришли лечить! — весело ответили те. — Показать, что у него в чемодане?» И, несмотря на протесты сестер, продемонстрировали им и пачку долларов, и «взрывоопасный документ»… К счастью сестер, их потом только раз вызвали в ОГПУ, как свидетельниц…