Литературная Москва. Дома и судьбы, события и тайны — страница 61 из 150

Достоевского ул., 4). Он увезет ее в Петербург и в 1845-м женится на ней…

«Давление света» — вот как бы я назвал его влияние на нашу литературу. Но поразительно: в одном из домов, где также будет жить Белинский (Никитский пер., 2), в сохранившемся до нашего времени бывшем ректорском доме, где на 2-м этаже жил тогда критик Николай Надеждин, потом, в конце ХIХ в., уже после них, не только будет жить великий физик П. Н. Лебедев, но как раз в этом доме впервые в мире докажет опытным путем именно это самое давление, которое производит на все и вся как раз бесплотный свет. Знаковое совпадение! Ведь критические работы Белинского, да хоть и «Литературные мечтания» — разве они не стали для нас «давлением света» на нравственность народа?..

И именно в Москве Висяша станет, как я написал уже, «грозным Белинским»! Рвал горло за русскую Литературу с большой буквы! «Без возражений, без раздражения он не хорошо говорил, — вспомнит Герцен, — но когда он чувствовал себя уязвленным, когда касались до его дорогих убеждений, когда у него начинали дрожать мышцы щек и голос прерываться, тут надобно было его видеть: он бросался на противника барсом, он рвал его на части, делал его смешным, делал его жалким и по дороге с необычайной силой, с необычайной поэзией развивал свою мысль. Спор оканчивался очень часто кровью, которая у больного лилась из горла; бледный, задыхающийся, с глазами, остановленными на том, с кем говорил, он дрожащей рукой поднимал платок ко рту и останавливался, глубоко огорченный, уничтоженный своей физической слабостью…»

Ну и помните: это про наших предков, да и про нас он написал как-то в письме Боткину более 150 лет назад, в 1847 г.: «Русская личность пока — эмбрион, но сколько широты и силы в натуре этого эмбриона, как душна и страшна ей всякая ограниченность и узость…» Ну разве не про нас, нынешних?!


153. Лёвшинский Бол. пер., 10 (с.), — доходный дом (1901 г., арх. Н. И. Якунин). Ж. — с 1915 г. — поэт, прозаик, драматург, литературовед, переводчик и издатель Георгий Иванович Чулков. Позднее, с 1918 по 1920 г., в этом огромном доме жил поэт, прозаик, критик, переводчик и мемуарист Владимир Алексеевич Пяст (наст. фамилия Пестовский).

Ужасно интересный дом! Уже потому, что над ним незримо витает тень Александра Блока. Здесь успели коротко пожить два крупных поэта, которые хорошо знали его. Один, Владимир Пяст, учился с Блоком в университете и к концу жизни последнего рассорился с ним из-за поэмы «Двенадцать». А другой — Георгий Чулков, собутыльник Блока (да-да!), товарищ по петербургским кабакам 1900-х гг., не только также разругается с Блоком «по поводу взглядов на народ и интеллигенцию», но и станет любовником его жены — Любы Блок-Менделеевой. Оба, и Пяст, и Чулков, дворяне, оба пережили аресты (Чулков еще до революции), оба были поэтами, с которыми считалась критика, и оба напишут объемные мемуары, где вся их жизнь предстанет как на ладони…

«Красивый, приятный, талантливый человек, — напишет о Чулкове Надежда Тэффи. — Но главное, что характеризовало его, это непогасаемый восторг перед каким-нибудь талантом. Он не помня себя погружался в этот восторг, только им и бредил, только им и жил…» К примеру, Ахматова признавалась — это он «ввел ее в литературу»: заговорил с ней, позвал в ресторан, заставил ее читать стихи и все время просил: «Еще, еще…» А жене Блока, Любови Менделеевой, уже сам и раньше посвятил цикл стихов «Месяц на ущербе» и «вывел» роман их в своей повести «Слепые».

Люба сойдется с ним, как пишет, «от скуки». Точнее, от обиды на мужа, как «ответ» ее на любовь Блока к актрисе Волоховой, его «Снежной маске», о чем я рассказывал уже (см. Мал. Власьевский пер., 14/23). Чулкову в 1907 г. было 28 лет, он революционер, еще недавно — матерый редактор журнала Мережковских «Новый путь», а она — начинающая актриса, игравшая под псевдонимом Басаргина.

«Мой партнер этой зимы, первая моя фантастическая „измена“… наверное, вспоминает с не меньшим удовольствием, чем я, нашу нетягостную любовную игру, — напишет она в воспоминаниях о Чулкове. — О, все было, и слезы, и театральный мой приход к его жене, и сцена а la Dostoievsky… Мы безудержно летели в общем хороводе: „бег саней“, „медвежья полость“, „догоревшие хрустали“, какой-то излюбленный всеми нами ресторанчик на островах с его немыслимыми, вульгарными „отдельными кабинетами“ (это-то и было заманчиво!) и легкость, легкость, легкость»…

Через двадцать один год, в 1928-м, эта «легкость» обернется слезами Любы. Встретившись с Чулковым на вечере в честь поэта Сологуба, она скажет бывшему любовнику, что именно в тот год, даже в тот день, когда она изменила мужу, «мы ехали с Вами ночью мимо дома моего отца, когда он умирал…». Скажет и заплачет… Действительно, в «веселых санях» они промчались мимо дома отца Любы — Дмитрия Менделеева как раз тогда, когда за окнами его умирал великий химик. Ну, разве не расплата за «нетягостную жизнь»?..

Чулков недолго проживет в Лёвшинском — переедет в последний дом (Смоленский бул., 8), где в 1939 году, на руках своей сестры Анны (бывшей жены Владислава Ходасевича), скончается. Теперь он, непогасимо восхищавшийся каждым встреченным талантом, уничижительно скажет о литературе при новой власти: «Кругом жулики, и я брезгую с ними бороться: победишь, но загрязнишься. А я так не хочу…» Правда, в бреду, за минуты до смерти, прохрипит: «Все прекрасно. Жизнь коротка, искусство вечно».

Ну и конечно расплатой за непокорную жизнь станет арест в 1930-м второго насельника дома в Лёвшинском — Владимира Пяста. Арестуют его, правда, и посадят на три года «за контрреволюцию» в другом доме (Бол. Каретный пер., 8), но какая в том разница. Жизнь его, «любителя сладкого» в 38 лет, будет сломана уже здесь, в 1920-м. Он и впрямь любил сладости, и в кармане его (о, до революции, конечно!) всегда были леденцы, конфекты, шоколад. И, кстати, в отличие от Блока и Чулкова, он не брал в рот спиртного.

Себя звал «безумный Пяст», но, как пишут, был «щедр, добр, услужлив, вежлив». Правда, оговариваются, все как-то сторонились его, «от него распространялась какая-то неопределенная тяжесть, от смеха его становилось тоскливо и неловко…» Гумилев, тот вообще полупрезрительно звал его: «Этот лунатик». И у него совсем не было друзей, кроме одного — как раз Блока. Вместе они, молодые и веселые, ездили в Юкки под Петербургом, где на мальчишеских санках катались «до одури» с высоких холмов, или на «американские горы» в «Луна-парк», где Блок спустился однажды, по его же подсчету, аж 80 раз. Та же Люба жаловалась потом, что они с Пястом «докатываются до сумасшествия…».

«Сумасшествие», кстати, и случится. У Пяста. «Однажды, — напишет Виктор Шкловский, — потеряв любовь или веру в то, что он любит, или переживая те полосы темноты, которые приводили его в психиатрическую лечебницу, Пяст проглотил несколько раскаленных углей и от нестерпимой боли выпил чернил. Потом бросался под поезд, — все это было где-то у парка Царского Села. Поезд отбросил поэта предохранительным щитом на насыпь…» Он казался ненормальным, вспоминал и Коля Чуковский, слушавший лекции Пяста. «У него была привычка прижиматься спиной к стене, высоко закидывать голову и бить подошвой правой ноги в стену… Речь его была тороплива и невразумительна», а лекции его по теории стихосложения студисты звали между собой «стихопястикой». Но в Москву переберется уже после ссоры с Блоком…

В Москве «мучился без квартиры, — вспомнит поэтесса Ольга Мочалова, — занимался торговыми делами, продавал сено, играя словами: „Овса и сена — отца и сына“. Несколько раз… занимал у меня гривенники на поезд, а потом звонил по телефону и представлялся: „С вами говорит ваш должник 53-х копеек“». Она добавит: «Пяст считал женщинами только очень высоких женщин. Такой и была его спутница по чтецким выступлениям, Омельянович (Надежда Омельянович-Павленко, поэтесса, вторая жена Пяста, соавтор его книги „Современный декламатор“. — В. Н.). Они читали стихи дуэтом… Пяст говорил, что если в них не бросали тухлых яиц, они считали, что имели успех…»

А потом его арестовали и на три года сослали в Северный край. В Москву вернется только в 1936-м и, говорят, хлопотами Мейерхольда и Пришвина. Через четыре года умрет от рака. «Мучимый тяжкой болезнью, скитался по больницам и санаториям, — закончит Мочалова. — Ночами напролет кричал от боли. Гроб его был заколочен, настолько страшно было его черное лицо…» И хоронило его всего несколько человек.

Грустно, грустно заканчивалось веселое дореволюционное «сумасшествие» поэтов…


154. Лубянка Бол. ул., 11/11 (с. п.), — дом антиквара Д. А. Лухманова (1800 г., перестр. в 1879, арх. А. Вебер).

В 1820–30-е гг. в этом доме жил офицер конвойной службы Александр Петрович Лозовский, у которого в 1828 г. останавливался разжалованный и «исключенный из дворянства» поэт и переводчик Александр Иванович Полежаев. В стихах, посвященных Лозовскому, поэт напишет: «Я не виню тебя!.. Жесток // Ко мне не ты, а злобный рок, // И ты простишь в пылу страстей… // Обидной вольности моей… // Я снова узник и солдат!..»

Не очень веселая история дома, не так ли? Но после 1917 г. жизнь этого дома стала просто страшной. Здесь с апреля 1918 по декабрь 1920 г. в помещении страхового общества и гостиницы «Якорь» расположилась штаб-квартира Всероссийской чрезвычайной комиссии (ВЧК) — до переезда ведомства на Бол. Лубянку, 2.

Здесь были: кабинет Дзержинского (мем. доска), внутренняя тюрьма, следственный изолятор. В этом же здании с 1926 по 1950 г. располагалась лаборатория НКВД-МГБ по изготовлению ядов, которую возглавлял «доктор Смерть» — полковник медицинской службы, профессор Г. М. Майрановский.

Имел ли дом отношение к истории литературы? Увы, имел. Здесь работали и чекисты-писатели: террорист и разведчик Яков Блюмкин, адвокат-литературовед Осип Брик (муж Лили Брик и друг Владимира Маяковского), следователь-журналист («Московский комсомолец» и «Рабочая газета») Лев Шварцман, следователи-драматурги М. Б. Маклярский и будущий министр МГБ В. Н. Меркулов (литературный псевдоним Всеволод Рокк), а также — прокурор-писатель Л. Р. Шейнин и будущий мемуарист — генерал Павел Судоплатов.