Литературная Москва. Дома и судьбы, события и тайны — страница 77 из 150

Нина Евгеньевна Веденеева.

Удивительно, что Соня Парнок, знавшая почти всех поэтов Серебряного века, со многими дружившая, а многих и любившая, умерла своей смертью. Ведь «нестандартная любовь», любовь к себе подобным, «сапфическая страсть» была при советской власти под строжайшем запретом. Это было преступлением. И если прозаик и сценарист (фильмы «Солярис», «Раба любви» и др.) Фридрих Наумович Горенштейн, живший 30 лет спустя буквально в соседнем доме (№ 10/5), скажет про себя: «Я — писатель незаконный», то ведь и Софья Парнок вполне могла сказать о себе: «Я — незаконный поэт…»

Она выросла, если можно так сказать, в «лоне литературы». Ее брат Валентин Парнох (он станет главным героем эссе «Египетская марка» Осипа Мандельштама), сестра Елизавета Тараховская и племянник Александр тоже стали литераторами и поэтами, как и муж ее, Владимир Волькенштейн, за которого сгоряча и ненадолго выскочила золотая медалистка, консерваторка, а потом и «бестужевка» Соня. Даже первая большая «постельная любовь» тоже была повенчана с поэзией — ей стала молодая Марина Цветаева. Так что литература: и стихи к Марине (та, в свою очередь, ответила ей целым циклом «Подруга»), и стихи к последней своей любви, уже в этом доме, к «седой музе» своей, преподавателю физики Нине Веденеевой — всегда была у Парнок первой возлюбленной.


Поэтесса Софья Парнок


Гордая, независимая, загадочная и бескомпромиссная, она не жила — царила. Фамилию свою переделала в Парнок (ибо «букву „х“ ненавижу»), критические статьи вообще подписывала мужским именем «Андрей Полянин», авторитеты литературные свергала наотмашь («на всем печать золотухи и онанизма… мерзко») и, хотя и приняла православие, ни разу не стеснялась своего еврейства. «Я чересчур еврейка, — говорила, — чтобы творчество у меня могло быть наивным…» Утверждают, что только ей принадлежат «сжатые и четкие характеристики поэтики Мандельштама, Ахматовой, Ходасевича, Игоря Северянина и других ведущих поэтов 1910-х годов».

Цветаеву, к ее великому горю, Парнок, после двух лет любви бросила первой, хотя и написала в стихах мужу ее, что не он разбудил, «расколдовал» ее: «И не ты, молодой мужчина, а я, женщина, овладела твоей супругой…» А вообще среди ее «любовей» были и балерина Гельцер, и певица Максакова (она пела в опере «Алмаст», автором либретто которой была Парнок), и актриса Камерного театра Наталья Эфрон, и поэтессы Звягинцева и Федорченко.

До переезда сюда выпустила помимо первого сборника в 1916 г. четыре книги стихов: «Розы Пиерии» (1922), «Лоза» (1923), «Музыка» (1926) и последний — «Вполголоса» (1928), который вышел уже всего в 200 экземплярах. Но стихи писала все сильней и трагичней. «Налей мне, друг, искристого // Морозного вина, // Смотри, как гнется истово // Лакейская спина, // Пред той ли, этой сволочью, — Не все ли ей равно?.. // Играй, пускай иголочки, // Морозное вино!.. // Но что ж, богатство отняли, // Сослали в Соловки, // А все на той же отмели // Сидим мы у реки. // Не смоешь едкой щелочью // Родимое пятно… // Играй, пускай иголочки, // Морозное вино!»

Здесь, в этой квартире, она с трудом мирилась с бытом, с трудом зарабатывала, в основном переводами. «Перевожу я такие ужасы, — писала Вере Звягинцевой, — что даже ночью они мне снятся: пытки, расстрелы, еврейские погромы, крушение поездов (рассказы Барбюса)». Но в любви была, как и прежде, неистова. Себя в 46 лет звала уже «седой Евой», но когда сломила сопротивление Веденеевой (а Парнок была первой ее партнершей), то написала в стихах: «Глаза распахнуты и стиснут рот. // И хочется мне крикнуть грубо: // „О, бестолковая! Наоборот, — // Закрой, закрой глаза, открой мне губы!“ // Вот так, учительница… Наконец!.. // Не будем торопиться всуе. // Пускай спешит неопытный юнец, — // Люблю я пятилетку в поцелуе!..» Каково!..

Умрет она в 1933-м не в этом доме, а в селе Каринское, но похоронят ее в Москве. Хоронить ее будут и Борис Пастернак, и Густав Шпет. А в Париже давний ее друг, поэт Ходасевич, коротко напишет в некрологе: «Ею было издано много книг, неизвестных широкой публике, — тем хуже для публики…»

К публике, да просто к нам — Софья Парнок вернулась только к концу века, к 90-м гг. И то хорошо!


191. Никитский бул., 14/23/9 (с. п., мем. доска), — дом князя Лобанова-Ростовского. Ж. — с 1822 по 1834 г. — действительный статский советник Платон Богданович Огарев и его сын — поэт и публицист Николай Платонович Огарев. Мать Н. П. Огарева, Елизавета Ивановна Огарева (урожд. Баскакова), скончалась за семь лет до этого.

Мать умерла, когда ему было два года, и болезненный Коля Огарев до четырех лет вообще не ходил (эпилепсия). Но среди друзей, которых завел в этом доме и, как оказалось, на всю жизнь, был настолько любим, что его прозвали «директором совести».


Н. П. Огарёв и А. И. Герцен


Жил здесь, напишет, «украдкой». «Внешняя покорность, внутренний бунт и утайка мысли, чувства, поступка, вот путь, по которому прошло детство, отрочество и даже юность…» Тайком переписывал стихи декабристов, поэму Рылеева «Войнаровский», влюбился в Шиллера, в котором искал мотивы борьбы. Ведь и эпиграфом к будущему журналу «Колокол» Герцен и Огарев тоже возьмут из Шиллера — «Зову живых!».

Они, Огарев и Герцен, вообще-то дальние родственники (последний был старше на год), познакомились еще мальчиками. И из этого дома летом 1826 г. четырнадцатилетний Саша Герцен и его друг отправились гулять на Воробьевы горы, где «в виду всей Москвы» поклялись пожертвовать жизнью на «избранную… борьбу».

Кто из нас не клялся в детстве кумирам, идеям, выбранным, казалось бы, будущим дорогам? Но только этим двоим удалось остаться верными всю жизнь сказанному когда-то. Ведь, став студентами, оба, и в этом как раз доме, собирали тайный политический «кружок», куда входили братья Пассеки, Кетчер, Сатин, Сазонов, Савич, Лахтин. В «светлой, веселой комнате, обитой красными обоями с золотыми полосками», споры кипели «ночи напролет». О французской революции, декабрьском восстании, о сен-симонизме и конституциях. А идея была одна — «ненависть ко всякому насилью, ко всякому правительственному произволу…». «Мы не были монахи, — вспоминал Герцен об этих сборищах, — мы жили во все стороны и, сидя за столом, побольше развились и сделали не меньше, чем эти постные труженики, копающиеся на заднем дворе науки». И здесь же, но уже с 1829 г., всей компанией бурно обсуждали и первые статьи Герцена, и первые напечатанные переводы философских трактатов Огарева.

Кончилось все это, разумеется, плохо. За участие в «бунтарской выходке» в университете сначала в 1831-м впервые арестовывают Герцена, а потом, в 1834-м, и в этом еще доме, и Огарева. За что? За дело «О лицах, певших в Москве пасквильные песни», высмеивающие императора и его фамилию. Потом, и в том же году, для обоих последовал второй арест. Герцена после суда, уже в марте 1835 г., сослали в Пермь, Огарева — в Пензу. Но «идеи их остались с ними». Там же, в Пензе, Огарев сначала освободит от крепостной зависимости своих крестьян, а потом заведет и «коммунистическое хозяйствование», настоящую «коммуну» на своих фабриках. Его даже обвинят в создании «коммунистической секты».

Впрочем, дальше можно не рассказывать, дальше начинаются «Былое и думы» Герцена, которые надо, надо читать! Оба после ссылки окажутся женаты, Герцен на Наталье Захарьиной, своей двоюродной сестре, а Огарев на Марии Рославлевой. Скажу лишь, что, когда ссыльному Герцену разрешили навестить отца под Москвой (в саму Москву въезд ему был запрещен), он с женой не удержался, нарушил запрет и завернул к Лужникам. Они вышли из кареты и «поднялись к святому месту», к месту детской клятвы, поднялись, чтобы вспомнить о «директоре совести» — о Николае Огареве… А когда он вернется в Москву, то Герцен радостно вскрикнет в одном из писем: «Огарев здесь — Москва расцвела!» Это случится в 1839-м, когда Огарев будет жить в сохранившемся доныне доме на Пресне (Баррикадная ул., 17), а после него, уже до отъезда в эмиграцию, сменит еще две квартиры (Арбат, 10, и, с 1846 г., — дом 10/9 на Неглинной).

Умрет Огарев, некогда богатый человек, в кромешной бедности в Лондоне. В 1877-м упадет в придорожную канаву в эпилептическом приступе и скончается на руках лондонской проститутки Мери Сэтерленд, ставшей на 20 лет его гражданской и последней женой. Сойдется, кстати, с ней, чтобы не мешать жить с его последней официальной женой его другу — Герцену. «На всем, что он делал, лежала печать глубокого благородства», — напишет потом про него Татьяна Пассек. «Директор совести»!

Но Москва, верю, расцветет еще раз. Через 100 лет. Просто в 1966-м г. его прах, захороненный в Лондоне, все-таки перевезут и похоронят на Новодевичьем — на Родине.

Ну и нельзя не сказать, конечно, что в этом доме, с 1824 по 1830 г. жил историк, археограф Дмитрий Николаевич Бантыш-Каменский (правнук Д. К. Кантемира), автор 8-томного «Словаря достопамятных людей земли русской». Позднее в этом доме располагалась редакция газеты МК РСДРП «Борьба» (1905), в которой бывали Скворцов-Степанов, Горький, Гарин-Михайловский, Луначарский, Воровский и Ольминский. А уже в 1930–1940-е гг. здесь жил композитор Исаак Осипович Дунаевский. Ныне, кстати, здесь живет прозаик, драматург и сценаристка Нина Николаевна Садур.


192. Никитский бул., 15/16 (с.), — «Зойкина квартира» — это знаменитая сатирическая пьеса Михаила Булгакова. Кто видел спектакль или читал пьесу, тот знает, о чем речь.

Так вот, именно здесь, на 5-м (по другим сведениям — на 7-м) этаже этого красивого дома, в отдельной квартире жила гражданка Зоя Петровна Шатова — та самая предпринимательница, державшая в голодные для москвичей годы «частную столовую» (по другим сведениям — «подпольный ресторан»), которую и вывел в пьесе драматург.


Афиша спектакля «Зойкина квартира»


Бывал ли здесь Булгаков, сказать в точности нельзя. Скорей всего — нет. Появившись в Москве в 1922-м, он жил первое время, прямо скажем, бедновато. А вот Сергей Есенин и его друг, «настоящий денди» Анатолий Мариенгоф, не только бывали тут, но и пережили здесь в 1921-м г. натуральное «приключение»…