Зоя Петровна (по другим сведениям — Павловна) держала здесь, по выражению судебных органов, «притон для литературной богемы, спекулянтов, растратчиков и контрреволюционеров». И чекисты давно охотились за спекулянткой. А Есенин и два его друга, Мариенгоф и Гриша Колобов, человек по кличке Почем-Соль, решили «завалиться сюда», как пишет Мариенгоф — «распить бутылочку».
«У Зои Шатовой, — вспоминал „денди“, — найдешь не только что николаевскую „белую головку“, „перцовки“ и „зубровки“ Петра Смирнова, но и старое бургундское, и черный английский ром. Ловко взбегаем по нескончаемой лестнице. Звоним условленные три звонка. Отворяется дверь. Смотрю, Есенин пятится.
— Пожалуйста!.. Пожалуйста!.. Входите… входите… и вы… и вы… А теперь попрошу у вас документы!.. — очень вежливо говорит человек при „нагане“…
В коридоре сидят с винтовками красноармейцы. Агенты производят обыск.
— Я поэт Есенин!
— Я поэт Мариенгоф!.. Разрешите уйти…
— К сожалению…
— А пообедать разрешите?
— Сделайте милость. Здесь и выпивочка найдется… Не правда ли, Зоя Петровна?
Зоя Петровна пытается растянуть губы в угодливую улыбку. А растягиваются они в жалкую испуганную гримасу… На креслах, на диване, на стульях шатовские посетители, лишенные аппетита и разговорчивости.
В час ночи на двух грузовых автомобилях мы компанией человек в шестьдесят отправляемся на Лубянку. Есенин деловито и строго нагрузил себя, меня и „Почем-Соль“ подушками Зои Петровны, одеялами, головками сыра, гусями, курами, свиными корейками и телячьей ножкой. В предварилке та же деловитость и распорядительность. Наши нары, устланные бархатистыми одеялами, имеют уютный вид. Неожиданно исчезает одна подушка. Есенин кричит на всю камеру: „Если через десять минут подушка не будет на моей наре, потребую общего обыска… слышите… вы… граждане… черт вас возьми!..“ И подушка таинственным образом возвращается…»
Это не выдумка мемуариста. Некто Т. Самсонов, ответственный сотрудник ЧК, подтвердит потом, что все так и было — это был «салон для „интимных встреч“». Есенин и раньше приглашал сюда друзей «пить настоящий кофе». Но специалисты ныне «поправляют» Мариенгофа, он-де «затушевывает события». Квартиру Шатовой мог навестить далеко не каждый — сюда приходили по рекомендациям, по паролям, по условным звонкам, ибо здесь не только кормили пуляркой и рябчиками в сметане, но продавали и покупали золото, меняли валюту, совершали крупные спекулянтские сделки, закладывали антиквариат и торговали художественными произведениями. Здесь все еще существовал «вчерашний дореволюционный день» со всеми его аппетитными парами, ароматом сигар, хрустом купюр и шелестением игральных карт…
Ныне «Зойкину квартиру» в этом доме найти при желании можно. Но не пытайтесь искать ее у Булгакова. Он поселил свою «героиню» не здесь, а на Бол. Садовой. Но не в доме «Пигит», где жил тогда сам и где ныне его музей, а в доме № 105, который не существовал никогда. Дом «выдуманный», а вот рассказанная «история» — отнюдь…
193. Николопесковский Бол. пер., 13, стр. 1 (с., мем. доска), — дом князей Голицыных.
Этот короткий переулок я про себя называю «Улицей расставаний». С литературой, с любимыми, с Москвой, с Родиной.
Я так и вижу, как 21 июня 1920 г. от этого дома отъезжал грузовик, где в кузове встал во весь рост Бальмонт и долго махал шляпой кучке друзей, провожавших его в эмиграцию, — Цветаевой, пришедшей с дочкой, Борису Зайцеву, поэту Кусикову. Грузовик, да и документы на выезд, ему «добыло» литовское посольство, где главным был его друг, полпред Литвы и крупнейший поэт Серебряного века Юргис Балтрушайтис.
За три года до этого сам Бальмонт, которому тогда стукнуло 50, провожал из этого дома на Урал свою вторую и, рискну сказать, самую любимую и верную жену Катю Андрееву и их семнадцатилетнюю дочь, уже поэтессу. Уезжали, спасаясь от голода, на время, а расстались, увы, навсегда. Вернуться, как намечали, не смогли из-за революции и разразившейся Гражданской войны. Отсюда накануне уже своего отъезда послал Кате письмо: «Завтра вечером наш поезд уходит в Ревель… Но нет радости в моем сердце… Любимая, любимая, с тобой должен был бы я быть больше, чем с кем-нибудь в мире, и меня с тобой нет. Ты лучше всех, Катя… Какое счастье любить избранную одну, тебя, и, любя других, все-таки любить тебя одну…» Это к тому, что в грузовике рядом с ним сидела его третья жена, женщина с «фиалковыми глазами» Елена Цветковская и их дочь Мирра…
В революции, о которой мечтал и к которой звал когда-то, два года как разочаровался: «Ты ошибся во всем. Твой родимый народ. // Он не тот, что мечтал ты. Не тот…» А в доме, который оставлял, в просторном своем кабинете в «три окна», одиноко признавался себе: «Я очертил вокруг себя магический круг… Ничто из свершающегося в России не имеет власти над моей душой. Я — атом и пусть буду атомом в своей мировой пляске, в своем едином и отъединенном пути».
Знал ли тогда то, что знаем теперь мы? Что в этом доме, за восемь десятилетий до него, в 1840–1860-х гг., жил историк и дипломат Дмитрий Николаевич Свербеев, в «литературном салоне которого» бывали Гоголь, Жуковский, Хомяков, Загоскин, старый Аксаков с сыновьями, а в 1857-м и Лев Толстой? Что за четыре года до его вселения в этот дом отсюда, из пристройки к этому дому, выехала прожившая здесь три года Мария Александровна Гартунг, дочь Пушкина? Но даже если бы и знал, разве не заслонили эти факты и его арест в 1919-м, и «испанку», которой переболел здесь, и последний «турнир поэтов» в Политехническом, где его стихи заняли третье место после победителя Северянина и Маяковского (он же не знал, что время ныне перевернет эту «табель» в его пользу)…
«Дом Бальмонта» (Б. Николопесковский, 13, стр. 1)
Медленно ли, быстро ехал его грузовик по булыжной мостовой? — неизвестно, но на почти соседний дом по переулку (Николопесковский, 11) он ну никак не мог не обернуться. Здесь, где жил и умер от сепсиса в 1915 г. композитор и пианист Александр Скрябин (и где ныне музей его), Бальмонт не только бывал с 1913 г., но в 1917-м даже жил тут, по гостеприимному предложению последней жены композитора Татьяны Шлёцер. Здесь нет путаницы, жил «на два дома»: в доме 13 он поселился с Катей, со второй женой, в скрябинском доме жил уже с третьей женой — с той самой обладательницей «фиалковых глаз» и в прошлом — дочерью царского генерала. Правда, жили они здесь уже в такой голод и буквально мороз (в доме лопнули трубы отопления), что дочь генерала и их общий ребенок, девочка по имени Мирра, спали, не снимая драных шубеек. Хотя сам поэт даже хвастал потом, что, не изменяя своей привычке, проснувшись здесь, в нынешнем музее, набирал полный таз ледяной воды и, раздевшись догола, мылся, как говорил, «с ног до головы». «Я делаю это каждый день, — хвастливо задирал голову, — и только этим поддерживаю в себе бодрость и какое-нибудь жизнеподобие…»
Татьяна Шлёцер тоже скоро умрет, и тоже в этом доме, и на похоронах ее впервые познакомятся (шли рядом за гробом!) Цветаева и Пастернак. А одна из дочерей Скрябина и Шлёцер, Ариадна (детская подруга цветаевской дочки, тоже, как помним, Ариадна), уехав отсюда в эмиграцию (переулок расставаний!), станет во Франции героиней Сопротивления фашистам, погибнет в перестрелке «при задержании», и благодарные французы поставят ей памятник в Тулузе. Да ведь и Цветаева, которая, представьте, тоже ночевала иногда в доме Скрябина, скоро покинет Москву — уедет в эмиграцию с того же Виндавского (Рижского) вокзала, с которого уехал и Бальмонт. Покинет эту улицу, где тоже, вообразите, пережила расставание — прощание с тем, кого любила, с экономистом и философом Никодимом Плуцер-Сарно, про которого писала «Я тебя отвоюю у всех земель…» и про окна которого на 2-м этаже дома, где он жил с женой (Николопесковский, 2а), и напишет знаменитые ныне строчки: «Вот опять окно, // Где опять не спят…»
Улица расставаний… Здесь, в не сохранившемся доме губернской секретарши А. А. Годовиковой (дом № 5), жил в 1831 г. Павел Нащокин, и здесь его друг Александр Пушкин, считайте, попрощался со свой холостой жизнью. То ли здесь, то ли в доме Нащокина в Бол. Девятинском пер., 6 (установить точно специалисты не могут), Пушкин, я уже писал об этом, вдруг расплакался, услышав песню цыганки Тани Демьяновой. Она вспомнит потом: «Раз вечерком — аккурат два дня до его свадьбы оставалось — зашла я к Нащокину… Не успели мы и поздороваться, как под крыльцо сани подкатили, и в сени вошел Пушкин. Увидел меня из сеней и кричит: „Ах, радость моя, как я рад тебе, здорово, моя бесценная!“ — поцеловал меня в щеку и уселся на софу… „Спой мне, — говорит, — что-нибудь на счастие; слышала, может быть, я женюсь?“ — „Как не слыхать, — говорю…“ — „Ну, спой мне, спой!..“ — Запела я Пушкину песню, — она хоть и подблюдною считается, а только не годится было мне ее теперича петь, потому что она будто, сказывают, не к добру: „Ах, матушка, что так в поле пыльно? // Государыня, что так пыльно?..“ Пою… как вдруг слышу, громко зарыдал Пушкин. Подняла я глаза, а он рукой за голову схватился, как ребенок, плачет… Кинулся к нему Павел Воинович: „Что с тобою, что с тобой, Пушкин?“ — „Ах, — говорит, — эта песня всю мне внутрь перевернула, она мне не радость, а большую потерю предвещает!..“»
Увы, дом этот снесли, а в том, что построили на этом месте еще в 1911 г., жили в 1920-е гг. поэт, прозаик, критик, переводчик Сергей Бобров и его жена — поэтесса Варвара Монина. Но и этот дом не избежал потерь. Именно отсюда, из коммуналки, в 1976 г., после трех арестов и ссылок, уехал на Запад живший здесь прозаик, драматург и публицист, один из организаторов «Московской Хельсинкской группы» и автор эссе «Просуществует ли Советский Союз до 1984 года?» Андрей Амальрик…
Наконец, в еще одном, дважды не сохранившемся доме (Николопесковский пер., 17), прямо по соседству с домом Бальмонта, в бывшей усадьбе князей Щербатовых, жили с 1836 по 1839 г. генерал-майор, герой 1812 г., подписавший в Париже акт о капитуляции французов, в 1817 г. член литературного общества «Арзамас» по прозвищу Рейн историк и декабрист