Он и сегодня, ордынский дом, мрачноват. «Дом со ступенями». «Снаружи и внутри как-то негостеприимно и сухо, все как будто скрывается и таится, — напишет про него Достоевский и неожиданно добавит: А почему так кажется, по одной физиономии дома было бы трудно объяснить…»
Впрочем, про правый дом усадьбы, особенно про квартиру на 2-м этаже, этого не скажешь. Сюда, сразу же после перестройки здания в 1938-м, вселились сатирик-прозаик, популярный драматург и сценарист Виктор Ефимович Ардов (Зигберман), его жена, актриса Нина Антоновна Ольшевская, их сыновья: будущий актер и режиссер Борис, протоиерей и литератор Михаил, и в том числе сын Ольшевской — актер и мемуарист Алексей Владимирович Баталов.
Шумная, веселая, безалаберная и гостеприимная семья. До этого они жили в писательском доме в Нащокинском пер., 3—5, где красавица-актриса Нина Ольшевская подружилась с Анной Ахматовой. И здесь у ставшей ближайшей подругой Ольшевской с конца 1930-х и до середины 1960-х гг. останавливалась и подолгу жила Ахматова. Ей всегда отводили здесь маленькую шестиметровую комнатку, в которой жил Алеша Баталов и в которой только и помещалось, что тахта и тумбочка. Я, по счастью, был в ней с телегруппой, снимая фильмы об Ахматовой, помог уже не живший здесь отец Михаил. Заброшенная, увы, умирающая квартира.
А ведь сюда, «на поклон» к Ахматовой, шла едва ли не вся литературная Москва. Три нобелевских лауреата по литературе — Пастернак, Солженицын и Бродский — бывали в ее комнатке, а кроме них — Коржавин, Липкин, Петровых, Слуцкий, Вячеслав Иванов и Лидия Чуковская, Надежда Мандельштам и Юлиан Оксман, Фаина Раневская и Наталья Ильина, Зощенко и Высоцкий, художник Фаворский и композитор Шостакович. Но два события, случившиеся в этом доме, были особо значимы в жизни Анны Ахматовой.
Памятник А. А. Ахматовой на Большой Ордынке
(2000 г., скульп. В. Суровцев)
Во-первых, именно сюда в мае 1956 г. приехал, как был, в сапогах, в косоворотке и с бородою освободившийся из лагеря ее сын — Лев Гумилев. «Я очень хорошо помню, — пишет Михаил Ардов, — как впервые увидел его. Будто некое фото, вспоминаются мне две фигуры, сидящие на диване в столовой, — Анна Андреевна и ее сын. Лица обоих сияют счастьем. Ахматова поручила мне тогда опеку над Львом Николаевичем. В частности, его надо было одеть, и мы купили для него костюм, плащ и башмаки в комиссионном магазине на Пятницкой… Оба срока свои он называл соответственно — „моя первая Голгофа“, „моя вторая Голгофа“…»
А во‑вторых, в своей маленькой комнатке («по ширине тахты») Ахматова принимала здесь Марину Цветаеву. Это случилось 7 июня 1941 г., и это была вообще первая встреча двух великих поэтов. Ахматова встретила ее, провела в свой закуток и решительно захлопнула дверь перед любопытными квартирантами.
«Цветаева пришла днем, — вспоминала Ольшевская. — Я устроила чай, немножко принарядилась, надела какую-то кофточку. Марина Ивановна вошла в столовую робко, и все время за чаем вид у нее оставался очень напряженным. Вскоре Анна Андреевна увела ее в свою комнату. Они сидели вдвоем долго… Когда вышли, не смотрели друг на друга. Но я, глядя на Анну Андреевну, почувствовала, что она взволнована, растрогана и сочувствует Цветаевой в ее горе. Ардов пошел провожать Цветаеву (она ушла в час ночи. — В. Н.), а Анна Андреевна ни слова мне не сказала о ней. И после никогда не рассказывала, о чем они говорили…»
О чем они говорили почти десять часов, в точности не известно. Но Ахматова скажет после Наталье Ильиной: «Она спросила меня: „Как вы могли написать: `Отними и ребенка, и друга, и таинственный песенный дар…`? Разве вы не знаете, что в стихах все сбывается?“ Я: „А как вы могли написать поэму „Молодец?““ Она: „Но ведь это я не о себе!“ Я хотела было сказать: „А разве вы не знаете, что в стихах — все о себе?“ — но не сказала…»
Остается только добавить, что на другой день встреча двух великих женщин повторилась. Но уже в не сохранившемся доныне доме Николая Харджиева в Марьиной Роще (Октябрьская ул., 49/4). А во дворе этого дома уже в наше время поставили в 2000-м г. первый в стране памятник Ахматовой, сделанный по рисунку Амедео Модильяни. Ну и, конечно, повесили, слава богу, мемориальную доску.
203. Ордынка Мал. ул., 9/12, стр. 6 (с., мем. доска), — дом дьякона Никифора Максимова. Ж. — с 1823 по 1826 г. — секретарь гражданской палаты, титулярный советник Николай Федорович Островский и его жена — Любовь Ивановна Саввина. Здесь 31 марта 1823 г. родился их сын — будущий драматург Александр Островский. Ныне в этом наполовину деревянном строении с 1984 г. — «Дом-музей А. Н. Островского» (Приложение № 1). Да и улица эта еще недавно, до 1994 г., называлась его именем — улицей Островского.
Он будет жить еще в пяти домах Москвы (до 1830-х гг. на Пятницкой, 71, до 1849-го на Житной, 10, потом в Бол. Николоворобинском, 3–9, почти 10 лет на Волхонке, 14/1, и скончается в 1886 г. на Тверской, 6, представьте, в гостинице «Дрезден», ныне давно сгинувшей).
Это был очень московский писатель. Через 20 лет после того, как покинет этот дом на Малой Ордынке, напишет в предисловии к «Очеркам Замоскворечья»: «Я знаю тебя, Замоскворечье… Знаю тебя в праздники, в будни, в горе и радости, знаю, что творится и деется по твоим широким улицам и мелким частым переулкам…» А про всю свою Москву скажет: «В Москве все русское становится и понятнее, и дороже…»
Драматург А. Н. Островский
В молодости Островский был красивым, высоким и тонким. Учась на юрфаке, шлифовал свой французский и немецкий, играл на фортепьяно и даже, как пишут, «недурно пел и танцевал». Выделялся из мещанско-чиновного Замоскворечья, которое все, по его словам, уже в девять вечера крепко спало. Застенчивые голубые глаза, белокурые волосы, зачесанные назад, открытый лоб — приветливое лицо. Бесхитростный, деликатный, застенчивый и робкий с женщинами — он очень любил детей, а они его. Даже животные, пишут, льнули к нему…
Вопреки желанию отца юрфак он бросит, но тот заставит его определиться писцом в Московский совестный суд, а позже и в суд Коммерческий. Если хотите — провидение! Ведь позже он заметит: «Что ни дело, то комедия» — и признавался другу-драматургу, что без судебного опыта никогда бы не написал пьесу «Доходное место». Но именно тогда и стал писать первую признанную комедию «Картина семейного счастья». Читал ее публично уже в феврале 1847 г., в свои 24 года, в доме Шевырева (см. Дегтярный пер., 4). Тот и прокричит тогда собравшимся: «Поздравляю вас, господа, с новым светилом в отечественной литературе!..» А Островский и за год до смерти запишет, что тот день «самый памятный в моей жизни… с этого дня поверил я в свое призвание…».
Но вот некая странность. С одной стороны, молодой драматург был — так пишут — очень влюбчив, а с другой — его жизнь была не очень богата на романтические поступки. С одной стороны, вывел в своих пьесах фантастическую галерею прекрасных и необычных женщин, а с другой — женился и 18 лет прожил ну с очень простой девицей Агафьей Ивановной. Не красавицей, малограмотной, которая даже писала с трудом и каракулями. Прожил, образно говоря, десятки романтических приключений и безумств в написанных пьесах, а ценил только свою Ганю, как звал жену, и… доброе сердце ее. И ей, сидящей в углу с вязанием, первой читал все написанное. Она, кстати, себя не выпячивала, считала себя «не парой» ему, «выдающемуся человеку» и «в люди» с ним не выходила. Ее «царством» были дом, дети, забота о нем и при многолетней бедности драматурга умение «выкручиваться» и выживать. И ведь удивительно — друзья драматурга (интеллектуалы, блестящие таланты, люди света) также ценили Агафью, звали ее за «величавую простоту и врожденную мудрость Марфой-посадницей», а на поклон к ней ездили даже звезды-актрисы, игравшие в его пьесах.
Странность эта, на мой взгляд, только кажущаяся. Он, к примеру, звал Ганю «правдой и опорой своей», и секрет его счастья, думаю, был в нетерпимости к фальши и своеобразной пошлой «игре», даже не актерской игре, даже не просто светской — игре вообще жизни. Ему ли, изучившему человека вдоль и поперек, было не знать, не чувствовать всю «пошлость мира». Вот от чего отдыхал он душой дома.
Это чувствовали в нем, это в разные годы влекло в его дом, вообразите, Тургенева, Гончарова, Григоровича, Писемского, Погодина, Боборыкина, даже Достоевского и позже Льва Толстого. Это останавливало даже «записных красавиц-актрис», в которых он, влюбчивый, вдруг влюблялся. Скажем, когда он увлекся любимицей всей театральной Москвы, «Мочаловым в юбке», как звали ее, актрисой Любовью Косицкой, для бенефиса которой и написал свою «Грозу», и звал ее, «светловолосую и голубоглазую», как и он сам, замуж, она, разведенная уже и свободная, отказалась. «Я знаю Ваше сердце, — написала, — знаю чистоту души Вашей… Горжусь любовью Вашей, но должна ее потерять, потому что не могу платить Вам тем же. Но потерять дружбу Вашу, вот что было бы тяжело для меня…» Писала через год после неожиданной смерти его Гани, когда им, казалось бы, ничто уже не мешало!
Островский женится еще раз. Это случится в 1869-м. На этот раз на красавице, на актрисе любимого Малого театра Марии Васильевне Васильевой 2-й. С ней в жизнь драматурга войдут новая мебель, равнение на моду, на блеск, на роскошь. Денег вновь станет не хватать, но уже не от бедности, от расточительности жены.
«Я давно уже не знаю ни одной покойной ночи, — напишет он директору императорских театров, — я никогда не знаю сегодня, будут ли у меня средства хоть на месяц вперед и не придется ли мне искать перехватить у кого-нибудь на время деньжонок без уверенности отдать их в срок. Это постоянная тоска, постоянная боязнь…» А если я скажу, что новая жена, родившая ему пятерых детей, «милочка Маша», как звал он ее на первых порах, оказалась к тому же излишне нервной и раздражительной, то очень скоро он сообщит брату в Петербург: «Я… знаю только кабинет. В Москве кабинет и в деревне кабинет…» Ревнивая, требовательная «милочка Маша» заставила его «бояться ее нервности и неожиданных припадков ярости», и, как пишут, Островский «сам не заметил, как привык ей покоряться». Вот когда, думаю, театр, игра, грим и фальшь победили… Словом, через год сообщит другу: «Здоровье мое плохо, я очень слабею».