Литературная Москва. Дома и судьбы, события и тайны — страница 95 из 150

Видимо, деловитость его и прагматичность виновата. Расчет столкнулся со «свободной стихией». Верно написал о нем один знакомец: «Он говорил много; в разговорах виден был человек рассудительный и расчетливый, но ни одной идеи, которая выходила бы за обыкновенный круг, ни одного тонкого замечания, ни одного оборота речи, в котором можно было бы заметить человека нерядового… Видно, есть люди, которые сокровища ума и сердца прячут так глубоко, что до них не доберешься…»

Да, в этом двухэтажном доме с угловым балконом смуглая, черноокая и гибкая бесприданница Россети («небесный дьяволенок», по словам Жуковского), насколько я знаю, — не была. Кошелев, выйдя в отставку, ввел сюда женой другую — богатую наследницу Ольгу Федоровну Петрово-Соловово. Но вряд ли, думаю, забыл о Россети. Тем более что, заведя здесь с женой известный «литературный салон», что ни вечер встречал здесь тех, кто, как и Пушкин, посвящал ей еще вчера стихи и мадригалы: все тех же Хомякова, Аксакова, а также Погодина, Шевырева, Герцена, Самарина, Свербеева. Здесь ведь бывал, пишут, даже Гоголь. Спору нет, Кошелев оставил след в литературе. В 1855 г. стал редактором-издателем журнала «Русская беседа». Через 20 почти лет, чтобы не повторяться, начал издавать журнал «Беседа», куда охотно писал и сам. А две его книжки о землевладении и Земской думе «Наше положение» и «Что же теперь делать?» ему пришлось напечатать только в Берлине, ибо в России они были запрещены цензурой. Но история все расставит по местам. «Свободная стихия» победит расчетливость, и мемуары Смирновой-Россет, «музы русской литературы», ныне куда более ценны для нас, чем записки «уездного предводителя дворянства» Кошелева. Нет, она, бесприданница, выйдя замуж за богатого (и тоже, увы, чиновника) Николая Смирнова, счастлива в браке, кажется, не была, признавалась потом, что любила мужа «дружески». Но была настолько богата внутренне, что Лермонтов вывел ее главной героиней в неоконченной повести «Штосс». Вот строчками о ней второго гения в поэзии, может, и стоит закончить рассказ об этом доме.

«Она была среднего роста, стройна, медленна и ленива в своих движениях; черные, длинные, чудесные волосы оттеняли ее молодое и правильное, но бледное лицо, и на этом лице сияла печать мысли… Ее красота, редкий ум, оригинальный взгляд на вещи должны были произвести впечатление на человека с умом и воображением…» Вот воображения при всем его уме, видимо, и не хватило ее жениху — Кошелеву.

Ну, а дом стоит! И в наше уже время в нем до 1953 г. жил (кому интересно) и умер здесь кинорежиссер, сценарист и публицист, народный артист СССР (1948), лауреат Сталинских премий (1941, 1947, 1951) Всеволод Илларионович Пудовкин.


221. Поварская ул., 52 (с.), — городская усадьба князя А. Н. Долгорукова, затем — дом графини Н. М. Соллогуб. По одной из версий, этот дом описан Толстым в романе «Война и мир» как дом Ростовых. С 1918 г. — Наркомнац, с 1919-го — Дворец искусств (дир. И. С. Рукавишников), ныне — Центральный дом литераторов.

Об этом доме ныне даже книги пишут. Всего о нем не перескажешь. Здесь жили в первой половине ХХ в. (если по алфавиту): Аделина Адалис, Андрей Белый, художник Вышеславцев, Николай Гумилев, Михаил Кузмин, Анатолий Луначарский, Иван Приблудный, Иван Рукавшиников, Маргарита Сабашникова, Татьяна Толстая и многие другие. А всех выступавших тут и не перечислишь: Блок, Бальмонт, Брюсов, Есенин, Зайцев, Вяч. Иванов, Маяковский, Пастернак, Федор Сологуб, Цветаева, Шкловский, Эренбург и сколько еще…


«Дом Искусств» на Поварской


Повторяю, обо всем не расскажешь. Но два малоизвестных факта приведу.

Во-первых, сюда, в главное здание, въедет в 1918-м информотдел сталинского Наркомнаца, в котором пять месяцев будет помощником информатора Марина Цветаева, или, как ее звали тут, «товарищ Эфрон». Первая и последняя служба ее в жизни.

В тетради запишет: «Странная служба, где приходишь, облокачиваешься локтями о стол и ломаешь себе голову: чем бы мне заняться, чтобы прошло время? Когда я прошу у заведующего какой-нибудь работы, я замечаю в нем какую-то злобу…» Работа ее заключалась в том, чтобы кратко изложить газетные статьи, относящиеся к той или иной национальности, и перенести их на карточки. Ее отдел назывался «русский стол». А были еще эстонский, латышский, финляндский, польский. «Каждый стол, — записывает она, — чудовищен. Слева от меня (прости, безумно любимый Израиль!) две грязные унылые жидовки — вроде селедок — вне возраста». Однажды Цветаева «невинно» спросила эстонку, которая была каким-то инструктором: «А трудно это — быть инструктором?..» «Совсем не трудно, — ответила та. — Встанешь на мусорный ящик и кричишь, кричишь, кричишь…» Выписки из газет, а в газетах Гражданская война. «Под локтем — Мамонтов, на коленях — Деникин, у сердца — Колчак. — Здравствуй, моя „белогвардейская сволочь“! Строчу со страстью», — пишет она, думая о муже, который как раз в это время с частями Мамонтова идет к Москве.

На нее, как на самую бедную, смотрели здесь с изумлением. Когда другие бегут в подвал, в столовую на обед, она остается за столом и пьет чай из какой-то коры с сахарином. Ей даже не предлагают помощь, ибо на людях она всегда смеется. Про себя записала осенью 1918 г.: «По внешнему виду — кто я? Зеленое, в три пелерины, пальто, стянутое широченным нелакированным ремнем (городских училищ). Темно-зеленая, самодельная, вроде клобука, шапочка, короткие волосы. Из-под плаща — ноги в серых безобразных рыночных чулках и грубых, часто нечищеных (не успела!) башмаках. На лице — веселье. Я не дворянка (ни гонора, ни горечи), и не благоразумная хозяйка (слишком веселюсь), и не простонародье… и не богема (страдаю от нечищеных башмаков, грубости их радуюсь, — будут носиться!). Я действительно, абсолютно, до мозга костей — вне сословия, профессии, ранга. — За царем — цари, за нищим — нищие, за мной — пустота». И здесь же, пополам со справками, писала тайно свои романтические пьесы.

Самое удивительное, что здесь же, в Розовом зале, когда дом станет «Домом искусств», она через год, 7 июля 1919 г., будет читать собравшимся дерзкие стихи как раз из пьесы «Фортуна», которую здесь и писала. В зале сидели поэты, партийцы, сам Луначарский, нарком! А она, тряхнув кудряшками, тронутыми уже легкой сединой, с вызовом закончит: «Так вам и надо за тройную ложь Свободы, Равенства и Братства!..» Речь в пьесе шла о Французской революции, но она, прочитав ее, ликовала: «Вот это жизнь!.. Монолог дворянина — в лицо комиссару. Жаль только, что Луначарскому, а не… всей Лубянке, 2!»

Ну, и второй факт. Он короче, но не менее романтичен. Вряд ли его знают нынешние посетители ресторанов ЦДЛ. Просто в свой последний приезд в Москву, в 1921 г., за несколько месяцев до расстрела, Николай Гумилев, который год назад уже останавливался здесь, пришел сюда поздно ночью, когда ворота «Дома искусств» были уже закрыты. Он пришел к женщине, к поэтессе Аделине Адалис, которая жила здесь в одном из флигелей. Он обещал прийти. И признавался: недолго думая, перемахнул через высоченную ограду.

Что ж, это стоит запомнить! Этот дом штурмовал за четыре месяца до расстрела 35-летний поэт, воин, дважды георгиевский кавалер и отчаянный сердцеед!..


222. Пожарский пер., 5 (с.), — Ж. — с 1952 по 1984 г. — прозаик, критик, литературовед, кинодраматург, мемуарист, лауреат Госпремии (1979) Виктор Борисович Шкловский и его вторая жена — Серафима Густавовна Суок. В этом доме, через два года после смерти жены, писатель скончался.

Здесь сказки кончились! Они поженились как раз тут, в 1956-м. Для обоих это был не первый брак. Для Суок вообще пятый, если считать и гражданский брак с Юрием Олешей, который обессмертил ее как «бездушную куклу» в своей сказке «Три толстяка». Но «сказок» в их жизни было, может, побольше, чем у других. Сказка или нет, не знаю, но Суок, когда Шкловский уходил из этого дома «по делам», иногда бросала ему вслед: «Дружочек, ты когда вернешься сегодня — опять завтра?..»

Но не спешите улыбаться: крупнейший литературовед, писатель и критик (его в молодости у Горького звали, представьте, ни много ни мало — «Пушкиным»), был и сам довольно остроумен, но остроумен особо — по тому времени! Актрисе Рине Зеленой как-то признался, что когда сидит в президиумах, то ему всегда кажется, что «сейчас кто-то подойдет сзади, положит руку на плечо и спросит: „А ты что тут делаешь?..“»

А и впрямь, что он делал и сделал в своей жизни, самый главный «литературный формалист»? На заре жизни занимался «теорией поэтического языка» (стал автором хрестоматийных ныне работ «О поэзии и заумном языке» и «Искусство как прием»), написал тьму книг, в том числе и повести, а первые мемуары «Сентиментальное путешествие» тиснул вообще за 60 лет до смерти, в 1923 г. Зато не литературная его жизнь читается, как легенда!

Георгиевский кавалер в Первую мировую (крест вручал сам генерал Корнилов), свергал в Киеве гетмана Скоропадского, будучи, кстати, в войсках самого гетмана, потом стал эсером и после «эсеровского мятежа» бежал в Берлин, где влюбился в Эльзу Каган, будущую писательницу Эльзу Триоле (об этом его книга «ZOO. Письма не о любви, или Третья Элоиза», в которой признался, что любит ее, а она его заставляет «висеть на подножке» своей жизни). Грустная книга про эмиграцию, но грустным было и возвращение в Россию. «Я живу плохо, — написал, вернувшись, в книге „Третья фабрика“. — Живу тускло, как в презервативе…»

Впрочем, сказки кончились в его жизни даже раньше переезда в дом на Пожарском. Еще на Первом съезде писателей он сказал нечто невероятное. «Спор о гуманизме, — сказал, — кончается на этой трибуне, и мы остаемся, мы стали единственными гуманистами мира, пролетарскими гуманистами». И вдруг прибавил: «Если бы сюда пришел Федор Михайлович (Достоевский. — В. Н.), то мы могли бы его судить как наследники человечества, как люди, которые судят изменника…» А когда ОГПУ-НКВД повез писателей на Беломорканал показать, как «перевоспитывают врагов советской власти», то очерк Шкловского об этом был едва ли не самым большим в коллективной книге литераторов.