Это, о чем я уже не раз говорил, большое несчастье: что люди думают, будто под другой, чем у них, тканью бьется другое сердце и будто под одеждами разного покроя чувства тоже разные. Именно из-за такого предрассудка представители разных сословий неправильно понимают друг друга, по той же причине люди из высших сословий часто наносят оскорбления простолюдинам, а после — столь тяжко за это расплачиваются.
Это высказывание подразумевает как раз одну из самых «неотесанных» фигур Готхельфа — упрямую, постоянно ворчащую кухарку Мэди, которая ведет со своей хозяйкой (в интеллектуальном отношении столь же бестолковой) тридцатилетнюю кухонную войну и обеспечивает весь роман неотразимым комизмом. Вершина этого комизма — рассказ о слепой влюбленности Мэди и последующем разочаровании во всех иллюзиях. И вот именно в тот момент, когда читатель уже не может сдержать смеха, рассказчик вдруг проникается глубокой серьезностью и требует, чтобы мы проявили сочувствие к горю неуклюжей кухарки: «Вы просто вдумайтесь в душевные страдания бедной Мэди, не предполагая заранее, что, дескать, такая Мэди, сорокалетняя кухарка, менее восприимчива к любовным горестям и любовным радостям, чем какая-нибудь пасторская дочка из Таубенхайма». Такова драматичная гуманность Готхельфа. Он не превращает кухарку в новую Гретхен. Кухарка остается тем, чем была. Но именно поэтому она достойна сочувствия, как и любой человек. Здесь, с этого простого эпизода, начинается психологизм Готхельфа. Психологизм, который будет достигать кульминации в захватывающих инсценировках душевных страданий, встречающихся в любом из готхельфовских романов. Эти ужасные душевные пожары тем страшнее, что они всегда сочетаются с неспособностью переживающего такой пожар человека о нем говорить. Человек, с запечатанными устами, корчится от боли в своей ночи, даже без надежды, что когда-нибудь сможет об этом рассказать. Что в итоге получается, как насилие и тяжелые социальные конфликты берут начало из такой немоты, можно прочитать в «Крестьянском зерцале» — если, конечно, кто-нибудь отважится взяться за этот беспощадный роман, прозаическую версию бюхнеровского «Войцека».
Готхельфа как полемиста в Швейцарии ненавидели, даже после смерти. Саму его могилу осквернили — из-за ярости, желания отомстить и в знак триумфа над политическим противником. Пока он жил, он был занозой в теле нации. Легкомысленное чрезмерное воодушевление швейцарцев по поводу новой конституции 1848 года Готхельф сопровождал хриплыми бранными речами и этому торжеству просвещенного либерализма рано противопоставил мрачную фразу: «О, учение о персональной свободе, как же ты похоже на принцип, согласно которому хозяином всегда оказывается сильнейший!»
За истекшее с тех пор время люди научились приукрашивать то, что могло бы их неприятно тревожить. Непроницаемая оболочка из деревенского китча и ностальгической гастрономии, регионального шовинизма и патриотических фильмов преграждает сегодня доступ к произведениям Готхельфа. В Лютцельфлю[161] продают «сыр Ули»[162], и по швейцарскому телевидению Ханнес Шмидхаузер, когда-то сыгравший Ули в двух фильмах[163], как бы бесплатно этот сыр рекламирует. В стране, где лыжных гонщиков на деньги налогоплательщиков одевают в эмментальские народные костюмы и в таком виде они должны нестись по лауберхорнскому скоростному спуску, государственные СМИ тоже явно рассматривают непосредственную связь между литературой и производством молочных продуктов как образцовое выполнение культурного заказа.
К Готхельфу относятся как к литературному Альберту Анкеру[164]. Такое представление уже невозможно разрушить, хотя между этим автором и упомянутым живописцем, совершенно лишенным демонизма, разница такая же, как между Ниагарским водопадом и каким-нибудь прудом для разведения карпов. Альберт Анкер, мастер по части трогательных картинок — вспомните этих занимающихся вязанием девочек! и этих мальчиков-школьников с их шиферными табличками! — выполняет определенную функцию. Он прикрывает всё то, что у Готхельфа тревожит читателей, благодаря чему Готхельф мог бы сегодня вырваться из резервата уютно-теплого прошлого и стать для нас устрашающе-актуальным.
Ведь Готхельф действительно страшен: страшен в своем говорении о людях, страшен в диагностировании их низости, холодности, непробиваемой злобы. Ни один немецкоязычный автор до сегодняшнего дня не осмелился изобразить человеческую злобу, невозмутимо-самодовольную, так отчетливо — словно элементарную данность, — как это делал Готхельф. Мошенники и подлецы в литературе встречаются повсюду: образцовые злодеи, как Маринелли Лессинга[165] или Франц Моор Шиллера в XVIII веке, как Юдеян Кёппена, Доктор Хоххута или Ахилл Кристы Вольф — в ХХ-м[166]. Но всё это по большей части педагогические конструкты — негативные примеры, построенные как противоположность норме хорошего человека, и такими персонажами без проблем можно возмущаться. У Готхельфа мы начинаем возмущаться не сразу. Сначала читатель пугается, потом чувствует ужас, его буквально пробирает дрожь, и наконец он ловит себя на том, что откладывает книгу в сторону, чтобы уклониться от описываемой сцены. Персонажи Готхельфа — не репродукции дьявола в секуляризованном мире, не мифологические цитаты, а совершенно обычные, заурядные люди, только очень коварные и подлые.
Достаточно вспомнить образы двух крестьян в новелле Готфрида Келлера «Сельские Ромео и Джульетта» (написав которую, цюрихский писатель отдал дань уважения бернскому старшему коллеге, как своему учителю, но одновременно и освободился от его влияния), чтобы сразу понять их отличие от персонажей Готхельфа. Манц и Марти, поссорившиеся соседи, упрямы и отличаются отсутствием гибкости. Они слишком несвободны (это касается и их голов, и душ), чтобы своевременно найти разумное решение. Но они, собственно, не злые. Они сами готовят для себя несчастье и до последнего момента не вполне понимают, что происходит. Молодому Келлеру, верившему, что Швейцария способна меняться, наихудшим несчастьем представлялось окостенение.
Интересно сравнить с этими келлеровскими персонажами того крестьянина из «Крестьянского зерцала» Готхельфа, который постепенно загоняет в несчастье отца рассказчика и при этом всегда остается довольным, с удовольствием наблюдает, как гибнет целая семья. Он «дружески» дает коварный совет, дружелюбно способствует дальнейшему крушению соседской семьи, начавшемуся не без его участия. Он виновен даже в смерти отца рассказчика. Ведь он требует — холодной зимой, — чтобы тот срубил бук, растущий на крутом склоне; требует, зная, насколько это опасно, и именно поэтому. Нижеследующий отрывок показывает, на очень маленьком пространстве, особенности Готхельфа как рассказчика; показывает, с одной стороны, его точную в деталях, основанную на специальных знаниях реалистичность, а с другой — умение инсценировать человеческие чувства методом контрапункта:
Когда они обрубали ветви поваленному буку, ствол, видимо, не очень хорошо закрепили на гладкой земле; и когда мой отец отсек одну ветку, дерево поползло вниз по склону, перевернулось и задело отца, размозжив ему обе ноги. Ах, я и сейчас вижу, как его привезли домой на санях: он был весь в крови и ужасно стонал, мы все кричали и еле-еле смогли отнести его в комнату, на кровать, а крестьянин, для которого он валил бук, тем временем, дымя табаком, таращился на происходящее через фортку.
Зачем столько подробностей, может подумать читатель, — обрубание ветвей, закрепление ствола, дерево, которое ползет вниз по склону и переворачивается? Если по логике повествования нужно, чтобы этот персонаж умер, достаточно было бы сказать, что на него обрушилось дерево. В конце концов, все мы так и представляем себе несчастье при лесоповале, и подобное краткое объяснение показалось бы нам вполне убедительным. Наглядность же описания, с которой мы сталкиваемся здесь, требует от читателя напряжения и сосредоточенности.
Но ведь такое же напряжение чувствует и сам коварный крестьянин! Профессиональный опыт подсказывает ему, что то дело, которое он поручает соседу, кончится плохо, — и только благодаря точному описанию несчастья для читателя открывается таящийся за случившимся точный механизм зла. Тем самым создается и предпосылка для контраста чувств — кульминации этого отрывка. Над полумертвым мужчиной и его кричащими в отчаянии детьми в соседнем доме у окна появляется крестьянин, который спокойно попыхивает трубкой и с умиротворенным любопытством смотрит на эту беду: «…а крестьянин, для которого он валил бук, тем временем, дымя табаком, таращился на происходящее через фортку (…tubakend aus dem Läufterli gwunderte)». В контексте всего романа приведенная фраза, где сочетаются приметы уютности и сердечной холодности, кажется почти нестерпимой, тогда как неожиданное употребление диалектальных слов одновременно и отражает, и подчеркивает этот диссонанс.
То, что становится здесь событием, — не архаическое упрямство Манца и Марти, а связанная с разумом, расчетливая низость, которая беззвучно длится на протяжении многих месяцев. К тому же низость, которая окупает себя. Крестьянин продолжает свою «работу», губительную по отношению к семейству, потерявшему кормильца: в результате нескольких грабительских акций он вскоре присваивает имущество, которое еще оставалось у этой семьи. Матери удается спасти только старую кровать, детей распределяют по дальним родственникам или (фактически) публично продают, как дешевую рабочую силу, — тем, кто готов больше заплатить общине.