[208]. Так вот, теперь Симон получает от Клауса требовательно-поучающее письмо, где, среди прочего, говорится:
Сделай же хоть раз что-то такое, что могло бы тебя оправдать в наших глазах, побудило бы нас все же поверить в тебя, в том или другом смысле. <…> Потерпи, заставь себя три или четыре года, которые пролетят очень быстро, заниматься ответственной работой, слушайся вышестоящих, покажи, что ты способен чего-то добиться, а еще — что ты человек с характером; и тогда перед тобой откроется путь <…>. Еще есть время, чтобы ты стал выдающимся — в смысле деловых качеств — коммерсантом; и ты даже не представляешь себе, в какой мере именно коммерсант располагает возможностью организовать свою жизнь так, чтобы она в принципе строилась на основе жизнелюбия[209].
Симон, однако, в тот самый день увольняется из книжной лавки, а перед уходом произносит перед почтенным книготорговцем еще одну пламенную речь, которая начинается изысканной фразой: «Вы меня разочаровали, только не делайте такое удивленное лицо, изменить уже ничего нельзя, сегодня я увольняюсь из вашего заведения <…>»[210]. Уже одна эта фраза показывает, что обе роли здесь вывернуты наизнанку. Вернувшись домой, Симон находит процитированное выше письмо. И не отвечает на него. Поучение просто скатывается с юноши, как с гуся вода. Точно так же реагирует он — в конце книги — на длинную речь брата. Симон, правда, выслушивает эту речь до конца, но потом не отвечает ни на один из его аргументов, а говорит только: «Почему ты предаешься заботам в такой чудесный день, когда достаточно одного взгляда вдаль, чтобы раствориться в ощущении счастья?»[211] Одна эта фраза обессмысливает всю воспитательную акцию Клауса, вместе с ее моральным фундаментом.
То, что Симон в разговоре с братом упоминает счастье, для творчества Вальзера имеет центральное значение. Не разобравшись с этим, нельзя понять, почему в вальзеровских произведениях мы так часто сталкиваемся с менторами и их речами, а также с противо-словом. Счастье, которое подразумевается в процитированной фразе — счастье одного-единственного дня, — часто становится ключевым аргументом вальзеровских юношей. Идея такого счастья резко контрастирует со столь же однозначной идеей жизненной цели в речах менторов. Концепция счастья, как ее понимают вальзеровские юноши, не совместима с характерной для менторов концепцией цели. Бюргерский ментор, как мы уже говорили, указывает молодым людям на цель, ожидающую их в будущем: успешную жизнь в бюргерском обществе. Менторы тоже оперируют понятием счастья, но истолковывают его совсем по-другому. Как Христос не мог помыслить свою цель в потустороннем мире, не отождествляя ее с наивысшей мерой блаженства, так же и бюргер не мыслит свою цель в посюстороннем мире без соответствующей ей наивысшей меры счастья. Ведь педагогическая модель оправдывает себя лишь в том случае, если достижение жизненной цели обеспечивает и максимум счастья. Поэтому бюргерские рассказчики всегда связывают момент, когда цель достигнута, с эротическим ликованием и сексуальным вознаграждением. Супружеское ложе молодоженов служит на земле эквивалентом небесного рая. Этого требует символический язык такого рода повествований[212].
Вальзеровские юноши выслушивают всё это из уст менторов и тут же опровергают именно наличие связи между счастьем и жизненной целью. Что хорошо видно по процитированной выше фразе: «Почему ты предаешься заботам в такой чудесный день, когда достаточно одного взгляда вдаль, чтобы раствориться в ощущении счастья?» Счастье этих юношей совершенно иной природы, нежели счастье, о котором думают менторы. И получается, что одно счастье противостоит другому счастью, непримиримо. Счастье здесь и сейчас, в этот сегодняшний день — то есть блаженство, возникающее просто потому, что день выдался погожим и душа ему радуется, — радикально отличается от счастья, которое наступит когда-то, после тяжких годов становления личности и бюргерской карьеры, требующей от человека аскетической самодисциплины.
Это многое проясняет. Какие же выводы мы можем сделать относительно вальзеровской концепции жизни? Если бюргерское счастье связано с карьерной целью, а счастье вальзеровского юноши исключает такое счастье, то вальзеровские юноши должны отвергать, причем отвергать радикально, ядро любой менторской речи — представление о жизненной цели, олицетворенной в фигуре ментора. Действительно, отвержение цели становится сердцевиной вновь и вновь изображаемых Вальзером сцен драматичного столкновения вальзеровского юноши с ментором. Но это означает — если продолжить цепочку логических рассуждений, — что в той же мере, в какой ментор персонально воплощает бюргерское представление о жизненной цели, его противник должен персонально воплощать нечто противоположное. Как ментор уже изначально являет собою цель, так же вальзеровский юноша с самого начала являет собою противоцель.
Но тут у нас возникают языковые трудности. Слово противоцель, по сути, здесь неуместно: потому что оно подразумевает нечто, пребывающее в будущем, нечто такое, к чему человек стремится. То же, чего хочет вальзеровский юноша, представляет собой не будущее, а чистое настоящее. Обозначить это можно только посредством отрицаний. И именно здесь — корни необозримого дискурса отрицания, разворачивающегося в произведениях Вальзера: говорения посредством отрицаний, упорного настаивания на том, чего нет или что представляет собой ничто. «Ничто» становится у этого автора драматичным ключевым словом. Все эти отрицания, которые так часто возникают в самом начале вальзеровских текстов, а потом повторяются как рефрен, означают в своей совокупности одно: противоцель как не-цель, а значит, и разрушение всего того, к чему обычно сводится возвышенное послание менторской речи.
Не следует забывать: возвышенное послание менторской речи помогает достичь посюстороннего эквивалента христианского рая. А значит, и вальзеровская не-цель — или, точнее, его нацеленность на ничто — должна иметь такой же характер. В противном случае вся протестная акция оказалась бы бессмысленной. И действительно, вальзеровская нацеленность на ничто совпадает с абсолютным счастьем, с неистовым счастьем переживания текущего момента, счастьем, которое не желает ничего знать о будущем, но существует здесь и сейчас, как единственный доступный для человека рай. Такой рай возможен лишь при условии отказа от цели. Малейшая мысль о цели в том смысле, как ее понимают менторы, неизбежно разрушит счастье чистого сейчас, из прославления которого по большей части и состоят произведения Вальзера. «Так всё хорошо. Только так! Ничто в этом мире не принадлежит мне, но ничто больше и не влечет меня. Я больше не знаю никаких влечений»[213]. Симон Таннер выкрикивает эту фразу (с тремя отрицательными словами: «ничто», «ничто», «никаких») в лицо хозяйки трактира на Цюрихской горе, прямо посреди своей речи — самого захватывающего противо-слова во всем корпусе вальзеровских сочинений. Торквато Тассо — персонажу Гёте — Господь даровал возможность высказать, от чего он страдает. Вальзеровскому юноше Господь даровал возможность рассказать, чем он наслаждается.
Мы можем продолжить сравнение двух систем и продвинуться еще на шаг дальше. Если неотъемлемой принадлежностью счастья, как его понимают менторы, является женщина (которая как бы скрепляет печатью момент достижения цели), то что происходит с женщиной, что происходит с любовью и эротикой в пространстве, где любая цель отвергается? Женщина в таком пространстве перестает быть целью. Ее больше не домогаются. И все же она остается элементом счастья — в чистом сейчас. На этом основывается дистанцированная эротика вальзеровских юношей — эротика, которая представляет собой не воздержание или аскезу, а полноту удовольствия. Удовольствия без объятий. Так возникает фигура своеобразного вальзеровского Дон Жуана, который ценит предвосхищенное наслаждение.
А как же мудрость Вальзера? И его мудрые высказывания? Его потрясающие прозрения, которые порой поражают нас, словно удар черной молнии, и его же банальности, от которых мы с мучительным чувством неловкости пытаемся уклониться? Неужели такое отвержение всякой цели и есть мудрость? Безмерный гедонизм, наслаждение текущим моментом — это и есть мудрость? Транс упоения счастьем в чистом сейчас, транс, который в любую секунду может смениться помрачением (потому что, по большому счету, существуют только два эти состояния: счастье и его помрачение), — неужели это особая форма познания? И что, такой форме познания можно научиться, можно передать ее — как подспорье на жизненном пути — своим детям?
С перечисленными вопросами связано серьезное недоразумение, на котором, не в последнюю очередь, и основывается культ Вальзера. Этот культ возник в конце семидесятых годов, и его кульминацией стал впечатляющий спектакль 1978 года, когда писатели из всех немецкоязычных стран приехали в Цюрих, чтобы в Драматическом театре и в Народном доме читать перед публикой отрывки из вальзеровских произведений. То было время, когда представители поколения шестьдесят восьмого года, с их революционными надеждами, переживали кризис. Люди чувствовали горечь разочарования. Никто уже не думал о баррикадах, все лишь хотели с мрачным видом отвернуться от ненавистной системы. Теперь вдруг расцвела культура аутсайдеров. Какая-нибудь дружеская компания, прихватив с собой трех коз и семерых кур, переселялась, например, в долину Чентовалли. Поскольку уничтожить ненавистный капитализм не получилось, люди пытались организовать для себя альтернативную форму существования. Они основывали маленькие общины, без иерархии и сколько-нибудь серьезных доходов, — просто исходя из своих радикально-демократических взглядов. Отто Ф. Вальтер писал в то время романы об аутсайдерах: «Одичание» и «Как бетон прорастает травой». Слово «альтернативное» воспринималось в левой среде как магическое заклинание, а выражения «интегрированный в систему», «хорошо устроившийся», «авторитарный» — как смертельные оскорбления. Всё, что намекало на прыжок за пределы системы, обретало особый блеск. И внезапно Роберт Вальзер стал интересен людям как проповедник всех аутсайдеров, как святой и мученик альтернативной жизни. Такая оценка его роли даже не нуждалась в доказательствах. Всем было очевидно, что это так, — как очевиден восход солнца.