Литературно-художественный альманах «Дружба», № 3 — страница 62 из 123

И над колеблемою ветром прядкой

Подшлемник темносерый шерстяной.

Бойца в земле немецкой погребая,

В конце войны, в последний час пути,

Мы знали,

Есть Германия другая,

И мы обязаны ее спасти.

Из-под эсесовского автомата,

От смерти, что осталась позади, —

Она бежала к нам

В лохмотьях полосатых,

С петлей на горле,

С пулями в груди.

Был этот путь последний

Самым страшным, —

Смерть обманув,

Превозмогая боль,

Дойти,

                 увидеть звезды на фуражках,

Родное имя крикнуть, как пароль.

Ночное небо расчертили пули.

Светла Советской Армии звезда.

Знакомые гудки! То потянули

В Берлин из Сталинграда поезда.

Они бегут расшитой колеею.

Победоносным силам нет числа.

Последнее сопротивленье злое —

Кирпичной, темнокрасной пыли мгла.

Встает рейхстаг, зажженный в тридцать третьем.

По логову врагов удар! удар!

А на окраине голодным детям

Суп разливает в миски кашевар.

Ты помнишь,

Под Берлином, в дымке рощиц

В незабываемый, счастливый час,

Мы услыхали от регулировщиц —

С победой Сталин поздравляет нас.

И звездный небосвод над нами вырос,

Весь обращенный к лучшим временам.

И полнотою мира,

                 мира,

                                  мира

Пришло заслуженное счастье к нам.

Победные ракеты стали рваться.

Нарушив затемненье, вспыхнул свет.

К нам гарнизон фашистский шел сдаваться.

Он знал, — в сопротивленье смысла нет.

И в «Оппель-адмирале», грязно-сером,

Угрюмо сгорбясь, ехал генерал.

Ползли бессильно «тигры» и «пантеры»,

Комбат наш пленных сотнями считал.

Нам среди них

Встречались и такие,

Что говорили: «Я — рабочий,

Демократ».

Но отражались в их глазах —

Варшава,

                 Киев,

Кровь Лидице,

                                  горящий Сталинград.

Толпою шли немецкие солдаты.

Один за каждой сотней конвоир.

Умолкли орудийные раскаты.

И реяло над нами:

«Миру — мир!»

ПОСЛЕСЛОВИЕ

Германская республика, живи,

Цвети и землю убирай снопами!

С тобой народы говорят словами

Великодушной дружбы и любви.

Германия, мы помним твой позор:

Костры из книг, зловещие парады,

Убийства, пытки, мракобесья вздор,

Накатанные смертью автострады.

Пусть вольно зеленеет деревцо,

Обрызганное утренней росою,

Пусть малыша счастливое лицо

Не затемнится тенью грозовою.

И покрывают заросли плюща

Разбитых стен угрюмые изломы,

И ласточки взлетают, трепеща,

Над маленьким, надежно скрытым домом.

Здесь жизнь, уничтоженью вопреки,

В победном поднимается цветенье.

Сергей, ты не забыл тепло руки

И Тельмана запомнил приглашенье:

«Когда-нибудь и ты приедешь к нам,

Желанный гость Германии свободной, —

Пускай тебе, дружок мой, будет там

Так хорошо, как мне у вас сегодня!»

С Сергеем мы идем в толпе друзей.

Но что это?! Зачем все расступились?

И почему здесь вдоль аллеи всей

Торжественно ряды остановились?!

Две женщины проходят меж рядов —

Жена и дочь.

И над толпой раздельно

Подхватывают сотни голосов

Родное имя:

Тельман!

                Тельман!

                                 Тельман!

И о едином фронте старый марш

Звучит над ними молодо и громко,

И Тельман, дорогой товарищ наш,

Напутственное слово шлет потомкам.

Для тех, в кого он верил,

Ждал все годы,

Завет передает теперь он свой:

Лишь тот достоин жизни и свободы,

Кто каждый день за них идет на бой![2]

С. ОстровскихНачало дружбы

Из рассказов офицера, участника войны с Японией
Рис. С. Спицына

Я возвращался из Харбина на станцию Хэйдаохэцзы, где в то время стоял наш полк. Пассажирские поезда тогда еще не ходили по этой линии. Ехать пришлось на товарном поезде, который шел под нашей охраной. Вагоны почти доверху были забиты японским военным обмундированием, мешками с рисом, желтым тростниковым сахаром и большими жестяными банками с галетами. Всё это добро, погруженное в Харбине, на воинских складах Квантунской армии, теперь направлялось в Муданьцзян для военнопленных японских солдат и офицеров.

Со мной ехал рядовой Максим Зайчиков, числившийся в моем взводе на должности подносчика патронов. В командировки я иногда брал его с собой в качестве ординарца. Это был девятнадцатилетний паренек, колхозник из Воронежской области. Я полюбил его за хозяйственность и доверял любое дело, зная, что он сделает его, если и нескоро, как другие, то добросовестно, так, что переделывать не придется.

В вагоне, где мы устроились, лежали тюки японских форменных шуб, крытых тонким зеленым брезентом, с воротниками из собачьего меха, такие же шапки-треухи и еще какие-то предметы солдатского обмундирования. Всё это было сильно пересыпано нафталином, и от его запаха у меня закружилась голова. Зайчиков полез наверх, выдернул две шубы из тюка, старательно вытряхнул их и устроил мне постель.

— Отдыхайте, товарищ старший лейтенант, — предложил он, легко спрыгнув сверху. — Мягко, благодать!

— А ты?

— Сперва чайку раздобуду, а потом тоже завалюсь. Охрана у поезда крепкая, бояться нечего. Вот только сахарок вышел, но ничего, добудем.

Пить чай мне не хотелось. Я сразу же залез наверх, но уснул не скоро.

Со станции Харбин поезд тронулся часов в шесть. На первой же остановке Зайчиков познакомился с другими солдатами, и в вагоне удивительно быстро появились в изобилии галеты, сахар и даже мятные лепешки, похожие на пятнадцатикопеечную монету. Потом он сбегал к паровозу за кипятком и, расстелив на тюке газету, расположился пить чай.

Пронзительные гудки сновавших по путям маневровых паровозов не давали мне заснуть. Я лежал с открытыми глазами.

— Эй, парень, ты куда собрался ехать-то? — спросил Зайчиков у кого-то, высунув голову в полуоткрытую дверь вагона.

— Хандохеза[3] надо ходи, — услышал я в ответ незнакомый голос.

— Хандохеза, говоришь?

— Хандохеза, домой. Скоро надо ходи.

Приподняв голову, я увидел китайского юношу лет шестнадцати-семнадцати, босого, запыленного и черномазого, словно кочегар. Был он тощий, худой, и от этого казался высоким и длинношеим. На плечах его висела рваная куртка с четырьмя деревянными пуговицами, голову покрывала соломенная шляпа, похожая на медный таз, опрокинутый вверх дном.

В те дни, почувствовав настоящую человеческую свободу, китайцы — и молодежь и старики, с семьями и в одиночку — возвращались в свои края, к родным фанзам, от которых уходили раньше в поисках пропитания, а подчас и просто убегали куда глаза глядят от непосильных налогов и лихоимства помещиков. Люди спешили домой, кто как мог: одни шли по шпалам, другие, с небогатым скарбом за плечами, если разрешала охрана, ехали на товарных поездах, облепив крыши вагонов, тендера паровозов. Поток людей казался бесконечным.

— Не знаю, что с тобой делать, парень. Я-то здесь не хозяин, — проговорил Зайчиков. — Эвон сколько вас! Всех не увезешь. Подождал бы, пока пассажирские пойдут…

— Хандохеза надо ходи, скоро ходи, — твердил юноша.

— Ну, если до Хандохезы. — Зайчиков повернулся ко мне, видимо, хотел спросить, можно ли довезти незнакомого человека, но вспомнил, что я сплю, не стал будить и решил сам: — Раз такое дело, садись, доедешь.

Парень забрался в вагон. Зайчиков осмотрел его с ног до головы.

— Ты кто такой будешь? Удостоверение личности какое-нибудь имеешь при себе?

— Моя шибко плохо русский язык понимай, — растерянно закрутил головой юноша.

— Удостоверение, говорю, личности твоей есть у тебя? Ну, вот такой документ, — он вынул из кармана свою солдатскую книжку, показал и снова положил.

Парень не без труда понял, о чем идет речь, порылся в подкладке куртки, вынул какую-то засаленную бумажонку и подал ему. Зайчиков долго вертел ее в руках, рассматривая иероглифы, в которых совершенно ничего не смыслил, и для вида, будто бы читая ее, пошевелил губами и вернул обладателю, недовольно пробурчав:

— Китайская грамота!

Юноша свернул бумажку, спрятал ее на прежнее место и решил, что на этом проверка документов закончена. Зайчиков помолчал немного и снова принялся за свое:

— Нет, ты всё-таки скажи мне прямо: кто ты такой есть, куда ездил и зачем?

При помощи жестов, мимики и весьма небогатого запаса русских слов юноша начал толковать Зайчикову о том, что он был против своей воли взят японцами на строительство оборонительных сооружений, которые создавались в то время на подступах к Харбину. Работал там вместе с другими, такими же, как он, дней шесть, а позднее, когда услышал, что советские войска заняли его станцию, бежал с работ, несколько дней голодный бродил по лесам, а теперь вот почувствовал безопасность и решил пробираться домой, к матери.

— Эвон какая история. Значит, японцы силой заставляли вас рыть для них окопы? А что толку? Окопы — для нас не преграда. Понял? — Зайчиков покровительственно потрепал парня по плечу и спросил: — Как звать-то тебя?