Возвращаясь поздними вечерами на ночлег, Бабушкин медленно брел, запрокинув голову к небу; звезды над городом были неправдоподобно крупные, яркие.
Однажды, примостившись на телегу к подгулявшему в городе мужику, Бабушкин поехал с ним в степь. От пряного запаха цветущего донника захватывало дыхание, кружилась голова.
Однообразная, неяркая степь, которая сперва показалась Ивану Васильевичу скучной после цветистых родных вологодских холмов, полей, лесов и перелесков, постепенно покорила его своим бесконечным простором. Казалось, — нет ей конца-краю. Можешь так ехать и день, и два, и неделю, а всё впереди будет узенькая кромка горизонта, а по бокам — неприметные, сухие, шелестящие травы, ковыль..
…Если бы кто-нибудь из старых знакомых сейчас посмотрел на Бабушкина, — сразу бы заметил огромные перемены.
Тринадцать месяцев, проведенные в одиночной камере петербургской тюрьмы, наложили на него суровую печать.
Веселый двадцатичетырехлетний парень, раньше любивший потанцевать и поиграть на биллиарде, теперь глядел на людей жестко и требовательно. Исчезла простоватость, доверчивость.
Под широкими усами, возле губ, легли складки, да и сами губы теперь очерчены резче.
Да, недаром говорят: «В тюрьме куется революционер!» Здесь получил Бабушкин окончательную боевую закалку. Сколько он передумал за эти тринадцать месяцев, сколько перечитал!
Долгими часами, меряя маленькую камеру из угла в угол, он вспоминал занятия в кружке Владимира Ильича, уроки Крупской. Снова и снова ворошил в памяти, обдумывал каждое слово Ленина.
Тюремная библиотека была небогата. Бабушкин жадно набросился на книги. Он сам говорил, что в тюрьме прочитал больше, чем за всю предыдущую жизнь. Книги были всякие, главным образом — душеспасительные. Но Бабушкин уже научился выбирать нужное и отбрасывать дрянь.
Иногда можно было получать литературу с воли, и Бабушкин выписывал книги о происхождении земли и человека, популярные брошюры по астрономии и геологии, школьные учебники физики, химии, географии.
Изучал он их от корки до корки, так твердо, будто его завтра вызовет учитель к доске…
Здесь, в тюрьме, простой рабочий парень созрел, закалился, стал настоящим, стойким, идейным борцом за счастье народное.
Бабушкин отъехал по степи верст десять, слез с телеги и пешком побрел обратно. По дороге собрал большой букет, но перед самым городом выбросил его в канаву: встречные засмеют.
«Пожалуй, больше не бывать мне в степи, — подумал Бабушкин, шагая по улице. — Теперь придется жить по инструкции…»
Ивана Васильевича еще в Питере ознакомили с подробной «инструкцией о порядке поведения лиц, высланных под гласный надзор».
Каждый, даже самый мелкий пункт и параграф этой инструкции — а их было тридцать два! — что-нибудь запрещал ссыльному. Квартира его находилась под постоянным наблюдением, письма просматривались. «Полицейский чин» ежедневно доносил исправнику, где сегодня находится ссыльный и чем занимается.
Поднадзорному запрещалось выходить за городскую черту «далее двух верст».
Проходя мимо жандармского управления, Иван Васильевич всегда убыстрял шаги. Как и всякому политическому, высланному «под гласный надзор», ему полагалось зарегистрироваться в местной полиции. Но Бабушкину так надоели охранные рожи, что он со дня на день откладывал визит.
Однако дольше откладывать было невозможно, и Бабушкин, наконец, пошел в управление.
Молодой, холеный ротмистр Кременецкий выругался:
— Принесла тебя нелегкая! Не мог выбрать другой город? Возись тут с вами, поднадзорными.
Паспорта Бабушкину он не выдал, а выписал лишь временное «свидетельство на право жительства».
Теперь надо было устроиться на работу.
На окраине Екатервнослава — в Чечелевке, где снял комнату Бабушкин, как и за Невской заставой в родном Питере, — были узкие, кривые улочки, кабаки, грязь и вонь; громоздились могучие корпуса и трубы заводов.
Многие из них принадлежали иностранцам: немцам, англичанам, французам.
Однажды Бабушкин в поисках работы забрел на железнодорожную станцию «Екатеринослав-товарная». Деньги у Ивана Васильевича кончались, а устроиться слесарем на завод не удавалось. Приходилось хватать любую поденную работу.
Бабушкину повезло. Как раз прибыл длинный эшелон; приемщик суетился, нервничал, требовал быстрее разгрузить состав.
Несколько таких же, как Бабушкин, безработных сразу сколотили бригаду грузчиков. Целый день таскали огромные тяжелые ящики с немецкими надписями. Только освободив вагоны, пошли вместе обедать в привокзальный трактир.
— А знаете, чего это мы грузили? — выпив стакан водки и аппетитно хрустя огурцом, сказал Бабушкину пожилой крикливый грузчик, которого они утром именно за его крикливость, напористость сами назначили «старшим».
Бабушкин пожал плечами, продолжая хлебать щи.
— Завод! — воскликнул «старшой». — Ей-богу, сам слышал — этот господин с бумажками — инженер, что ли? — говорил: прибыл, мол, к нам из Германии завод. Целиком! Только смонтируй его — и пускай в ход!
«Вот так фунт! — устало подумал Бабушкин. — Значит, уже целые заводы выписываем из-за границы?! Будто сами безрукие, безголовые…»
Почти полтора месяца провел Бабушкин в поисках работы. Вставал затемно, в пять часов утра, и шагал к одному из заводов, но у ворот обычно уже теснилась толпа безработных.
Это были главным образом крестьяне из ближайших деревень. Обнищавшие, голодные, они по целым неделям жили табором у ворот завода, тут же ели, достав из котомки ломоть хлеба, тут же спали, прямо на земле.
— Неужто в деревне работы нет? — спросил Бабушкин у одного из мужиков.
Тот сердито оглядел его.
— У меня изо всей скотины только мыши да блохи уцелели, — он зло сплюнул. — Вот и прохарчись!
— В городе хотя по шеям не колошматят, — поддержал его другой мужик. — А в деревне — не уплатишь подати — ложись, спускай портки… Исполосуют розгами под орех…
Редко-редко в огромных заводских воротах показывался щупленький старичок в выцветшем мундире и кричал:
— Требуются двое — в мартеновский!
Толпа бросалась к воротам. Некоторые падали, истошно кричали, не подняться не могли. По их телам остальные пробивались к воротам. Старичок-чиновник отбирал двоих самых здоровых, и калитка снова захлопывалась.
Бабушкину это напоминало Ходынку.
Тогда, в честь коронации нового царя, Николая II, на окраине Москвы, на Ходынском поле, было устроено гулянье. Раздавали подарки: эмалированные кружки с царскими инициалами и дешевые сласти. Народу собралось видимо-невидимо. Началась давка. Полиция не позаботилась заранее засыпать ямы, заровнять канавы. Люди падали, задние наступали на них, давили, топтали. Было так тесно, что взвившаяся на дыбы лошадь с казаком уже не смогла опустить копыта на землю. В страшной толкучке люди, как пробки из бутылок, выталкивали одних на плечи другим, и те ходили прямо по головам.
Стоны и крики, предсмертный хрип и плач стояли над полем, словно шла жестокая битва. Тысячи трупов остались на Ходынке в день коронации.
Но царя это не смутило. Вечером он с царицей безмятежно танцевал на балу. С тех пор и прозвали Николая II Кровавым.
…Бабушкин оставался безработным. Устраивались на работу по знакомству или дав взятку мастеру. А у Бабушкина в чужом городе не было ни знакомых, ни денег.
Так шла неделя за неделей, пока Иван Васильевич не встретил в Екатеринославе двух питерских рабочих, тоже — с год назад — высланных из столицы. Они пообещали устроить его на работу.
И вот однажды друзья дали знать Бабушкину, чтобы завтра он явился на Брянский завод.
Утром Бабушкин пришел в ремонтный цех. Его привели к длинному тощему мастеру-итальянцу, не понимающему ни слова по-русски. Лицо у мастера было обрюзглое, унылое; редкие, аккуратно прилизанные волосы не закрывали плешь, которая сверкала, словно ее надраили. Казалось, итальянцу давно надоел и завод, и вся Россия, куда забросила его погоня за большим заработком.
Покуривая сигару, мастер долго молча разглядывал Бабушкина, очевидно, прикидывая, — справится новичок с работой или нет?
Рядом с мастером стоял щупленький очкастый переводчик.
«Вот понаехало дармоедов, — подумал Бабушкин. — Говорят, мастеру платят 300 целковых в месяц, а переводчику — 200. Экая прорва деньжищ! Ведь хороший рабочий зарабатывает 20–30, ну от силы 40 рублей! Неужели же русских мастеров не нашлось?!»
Мастер всё так же, ни слова не говоря, положил на тиски листок кальки. На нем черной тушью был изображен большой шестиугольник, а внутри него — маленький квадрат.
«Проба», — понял Бабушкин.
Требовалось из стальной пластины сделать шестиугольник, а в самом центре его выпилить квадрат. Работа сложная и очень точная — все грани шестиугольника, как и квадрата, должны быть совершенно одинаковы; малейшее отклонение от чертежа, скос — не допускаются.
Хотя и трудное задание дал итальянец, но Бабушкин не растерялся: ведь с детства, с четырнадцати лет, он слесарил, сперва в кронштадтской торпедной мастерской, потом на Семянниковском заводе в Питере. Его опытные руки делали изделия и посложнее.
Иван Васильевич быстро отрубил заготовку и стал опиливать ее. Часа два без устали водил он большим драчовым напильником по неподатливой стальной пластине; так увлекся работой, что даже не заметил, как на правой ладони вздулся белый водяной пузырь. Вскоре пузырь лопнул, рука стала сильно болеть.
«Что такое?» — удивился и даже рассердился сам на себя Бабушкин.
Но вскоре он понял, в чем дело. За тринадцать месяцев сидения в тюрьме его руки отвыкли от зубила, ручника и напильника, кожа на ладонях стала гладкой, мозоли сошли.
А мозоли и шершавая, твердая, грубая кожа защищают руки слесаря от царапин, уколов и трения стали о ладонь.
Бабушкину очень хотелось хорошо выполнить «пробу» и поступить на завод. Жалко упустить такой счастливый случай. Но еще обиднее было сознавать, что он — опытный слесарь — не может сделать работу. И он упорно еще часа два продолжал водить напильником по стали.