По вечерам Иван Васильевич иногда беседовал с хозяйкой, разъяснял забитой женщине хитрые уловки попов и заводчиков.
Хозяйка поддакивала. И всегда, вытирая слезы концами головного платка, рассказывала одну и ту же историю о том, как ее муж погиб при аварии в цеху, а хозяин завода, к которому она пошла за «воспомоществованием», перекрестился, сказал «все там будем», дал ей трехрублевку и велел больше на завод не таскаться:
— А то тебя еще за подол в машину затащит!
Хозяйка сочувственно слушала речи Бабушкина. Иван Васильевич радовался: ее квартира сможет в недалеком будущем пригодиться для тайных собраний.
Бабушкин много читал. Как только у него выдавались свободные минутки — по вечерам и даже ночью, — он садился за книгу. При этом он всегда тщательно задергивал занавеску на окне.
«Запретные книги изучает, эту… как ее?… подпольницу!» — догадывалась хозяйка и шикала на своих детей, чтобы они не шумели, не мешали квартиранту.
Но однажды хозяйка очень удивилась. Иван Васильевич рассказал ей содержание толстой книги, которую он читал уже несколько вечеров подряд. В ней говорилось о восстании рабов в древнем Риме; называлась эта книга: «Спартак».
— Запретная? — сочувственно спросила хозяйка.
Бабушкин засмеялся:
— Нет, эту книгу жандармы еще не догадались запретить!
— А чего же ты, сынок, оконце-то затемняешь? — думая, что Бабушкин что-то скрывает от нее, недоверчиво спросила хозяйка.
Иван Васильевич встал и сделал несколько шагов по комнате. Глаза его потемнели.
— В проклятый век мы живем, мамаша, — гневно сказал он. — Жестокий век! Ежели мастеровой не шатается по трактирам, не дерется, не валяется пьяный в канаве, — он уже попадает на заметку полиции. А если рабочий притом еще читает книжки — это уж для шпиков совсем подозрительно… Вот и приходится занавеску задергивать, чтобы проходящих городовых не тревожить…
Бабушкин был занят дни и ночи. В «Союзе борьбы» он возглавил выпуск подпольных прокламаций. Трудно было собирать материал для этих листовок, размножать их приходилось на гектографе, в строгой тайне. Еще труднее было распространять листки.
Ротмистр Кременецкий, взбешенный стачками и волнениями, вызванными прокламациями, поставил на ноги всех жандармов, полицию и филеров. На самом крупном в городе Брянском заводе сторожам даже дали оружие и собак, чтобы не допустить прокламации на завод.
Но и это не помогло.
Бабушкин разглядел, что в одном месте заводской забор проломан. Около дыры стоял сторож-черкес. Ровно в семь часов вечера, когда кончилась смена и вокруг было много рабочих, Бабушкин с Матюхой подошли к забору. Бабушкин угостил сторожа папиросой, отвлек разговором: сторож отвернулся, а Матюха с пачкой прокламаций шмыгнул в пролом.
На заводском дворе он спрыгнул в яму — там рыли артезианский колодец — и уселся на глиняном скользком дне ее. Было очень холодно. Но Матюха терпеливо ждал полуночного гудка. Пять часов просидел он в мерзлой яме, продрогнув до костей. Ровно в полночь заревел гудок — и сразу погас свет. Матюха только этого и ждал: он знал, что после гудка на пять минут остановят динамомашину для смазки, — значит, света не будет.
Выскочив из ямы, он в кромешной темноте стремглав бросился к цехам, кидал пачки листков в открытые форточки мастерских, в разбитые окна цехов, разбросал листки во дворе и уборной.
Едва успел он перемахнуть обратно через забор, как снова заработала динамомашина, вспыхнул свет.
Бабушкин и Матюха быстро ушли от завода, где рабочие торопливо хватали неизвестно откуда взявшиеся листки и прятали их в карманы.
Работы Бабушкину хватало.
Однажды он пришел домой поздно вечером веселый, что-то напевая; из карманов его тужурки торчали горлышки пустых пивных и водочных бутылок.
Хозяйка недовольно оглядела Бабушкина, ничего не сказала, но покачала головой:
«И ты, кажется, начал хлестать водочку? — подумала она. — Не устоял!»
«Да и как тут удержишься? — возразила она самой себе. — Одна утеха у мастерового: выпить, забыть и каторжную работу треклятую, и нищету».
Через неделю Бабушкин снова пришел, нагруженный бутылками, и опять пустыми.
«Где это он вино лакает? — тревожилась уже успевшая привязаться к Бабушкину хозяйка. — Хоть бы дома выпил, чинно, спокойно — и в постель. А тут хлещет неизвестно где.»
«И какой крепкий мужик, — думала она, оглядывая три бутылки, торчащие из карманов квартиранта. — Столько выпил — и ни в одном глазу. Даже не пошатнется. И говорит всё к делу..»
Комната Ивана Васильевича постепенно стала напоминать кабак. В ней попрежнему было чисто и аккуратно, да вот беда: повсюду — на подоконнике, под кроватью, на шкафу и даже на книжной полке — стояли пустые пивные и водочные бутылки.
Хозяйке это, конечно, не нравилось, и однажды в отсутствие Ивана Васильевича она собрала все бутылки в мешок и выставила в сени.
Бабушкин вернулся в полночь; из кармана у него опять торчало горлышко бутылки. Он удивленно оглядел свою прибранную комнату и спросил:
— А бутылки где?
— Убрала, — сердито ответила хозяйка. — Совсем уже стала комната, как трактир..
— А что — похоже? — неожиданно засмеявшись, спросил Бабушкин. — Напоминает трактир?
— Еще бы не похоже, — нахмурилась хозяйка. — И не стыдно тебе, сынок, хлестать эту водку проклятую? — принялась она урезонивать постояльца.
Но Бабушкин лишь смеялся и этим еще больше сердил хозяйку.
Потом он вынул из кармана и поставил на подоконник, на самое видное место, пустую бутылку, сходил в сени, принес мешок и снова расставил все бутылки на шкафу, под кроватью, на книжной полке.
— Садитесь, мамаша, — пригласил он. — Поговорим.
Хозяйка села.
— Вы ведь знаете: я — непьющий! — сказал Бабушкин.
Хозяйка усмехнулась и многозначительно обвела глазами шеренги бутылок.
— А бутылки эти — военная хитрость, — продолжал Бабушкин. — Возвращаюсь я, к примеру, с тайного собрания. Перед выходом беру у хозяина две-три пустые бутылочки; мимо любого околоточного или пристава иду, он и носом не ведет. Раз бутылки — значит, «благонадежный». А для пущей убедительности — куплетики какие-нибудь затяну пьяным голосом… Понятно?
— Понятно, понятно, — закивала головой хозяйка. — Но только зачем тебе, сынок, всю эту пакость в комнате хранить?
— А это опять-таки военная хитрость. Недавно забавный случай произошел. Поехал один из наших к знакомым за Днепр, на завод Франко-Русского товарищества. Знаете? Тут, недалеко… Ну и захватил с собой несколько нелегальных брошюрок для друзей. Приехал, а там его задержали и нашли брошюрки. Он, конечно, отпирается: это, мол, не мои. Нашел на станции. Ну, да в полиции народ тертый. Не верят, конечно. Сей же час по телеграфу сообщили в Екатеринослав, и сразу приказ — немедля обыскать квартиру. Пришли туда жандармы, да кроме пивных бутылок ничего не обнаружили. «Пьянчуги политикой не интересуются, — решил жандармский подполковник. — У них другое на уме…»
Товарища сразу же и освободили. Ясно?
Бабушкин засмеялся. Улыбнулась и хозяйка.
— Вот и решил я сделать выводы. Это, мамаша, маскировка, а по-нашему, — конспирация. Понятно?
— Понятно, соколик, — ответила хозяйка. — Только зачем же у тебя эта… как бишь… конспирация… пылью заросла? — она провела пальцем по бутылке — и на стекле остался след. — Непорядок!
Хозяйка взяла влажную тряпку и обтерла все бутылки. Потом каждые два-три дня она не забывала смахивать пыль с «конспирации».
Во Владимирской тюрьме, куда Бабушкина перевели из Покрова, «товарищ Богдан» попрежнему скрывал свою фамилию. В тюремных списках, в протоколах допросов он так и значился: Неизвестный.
Владимирские жандармы объявили розыск: послали во все губернские жандармские управления Российской империи фотокарточки таинственного арестанта и подробные описания его примет.
Начальник Екатеринославской охранки, разорвав конверт с надписью «совершенно конфиденциально» и взглянув на фотографию, чуть не подпрыгнул на стуле от радости. Так вот где беглец! А они-то искали его и в Смоленске, и в Питере, и в Москве.
Тотчас была отстукана телеграмма: «Неизвестный — это особо важный государственный преступник Бабушкин».
В специальном арестантском вагоне, под усиленной охраной Бабушкина немедленно переправили в Екатеринослав — по «месту надзора» — туда, откуда два года назад он совершил побег.
Начальник Екатеринославского жандармского управления, ротмистр Кременецкий, польский дворянин с холеным, красивым лицом, шутливо воскликнул:
— А, снова свиделись! Понравилось на царских хлебах жить?!
Потом вдруг, стукнув кулаком по столу, остервенело заорал:
— Теперь ты, сволочь, от меня не отвертишься! В Сибирь закатаю! Агитируй там волков да медведей!
Бабушкина поместили в общую камеру, где сидело восемнадцать политических заключенных.
И вот радость — среди узников Иван Васильевич увидел огромного плотного мужчину с могучими плечами и широкой — веером — бородой. Хотя глаза арестанта были скрыты темными стеклами очков, Бабушкин сразу узнал его:
— Василий Андреевич!
Да, это был Шелгунов, его старый друг еще по Питеру, участник ленинского кружка.
Они обнялись, расцеловались.
— Что у тебя с глазами? — тревожно спросил Бабушкин, подсев на койку к Шелгунову и глядя на темные стекла его очков.
— Плохо, Ваня, — ответил тот. — Слепну…
— А врачи?…
— Врачи говорят, — лечиться надо. Долго, систематически: год, а может и два — в больницах, на курортах. Ну, а как подпольщику лечиться? — Шелгунов усмехнулся. — Из тюрьмы да в ссылку, из ссылки — в тюрьму… В тюрьме, правда, тоже строгий режим, питание по часам — три раза в день, и спать рано укладывают — а всё-таки тюрьма и курорт маленько отличаются друг от друга!
Заметив, что Бабушкин погрустнел, Шелгунов хлопнул его по колену и бодро сказал:
— А в общем унывать не стоит! Вот грянет революция — потом полечимся.