Находясь все еще на положении ссыльного в своей деревеньке Немцово, Радищев узнает, что на тайных собраниях в смоленском имении отставного полковника Каховского офицеры читают «Путешествие».
Третья книга «Петербургского изгнанника» завершается знаменательной сценой собрания общества любителей словесности в память покойного Радищева. Поэт Иван Пнин читает друзьям стихотворение «На смерть Радищеву», славит того, «кто был отечеству сын верный, был гражданин, отец примерный и смело правду говорил» (3, 263). Смысл этой сцены: молодые радищевцы продолжат дело революционера. Идеи «Путешествия» бессмертны. Завещание Радищева («Потомство за меня отомстит») звучит в устах его друзей как клятва верности. Радищев верил, что придет время осуществления его смелых проектов. Он был не просто сыном своей эпохи, его мысль обгоняла время. «Я зрю сквозь столетия», — эти слова оказались пророческими. В оде «Вольность» есть строки: «Но, мститель, трепещи, грядет; он молвит, вольность прорекая». Таким первым «прорицателем вольности», революционером и изображен Радищев в романе Шмакова «Петербургский изгнанник».
Среди многочисленных современников, окружающих Радищева, особенно выделяются два образа: граф Воронцов и Елизавета Васильевна Рубановская, жена писателя. С графом Воронцовым Радищева свела служба в коммерц-коллегии еще в 70-е годы. Воронцов был европейски образованным человеком, считал себя сторонником конституционного правления, стоял за расширение прав сената, состоял сначала в оппозиции к Екатерине II, а потом ушел в отставку и вновь принял участие в государственной деятельности только при Александре. В Радищеве Воронцов ценил незаурядное дарование, отличные знания в области юриспруденции, репутацию умного и неподкупного чиновника. Именно этим объясняется то постоянное покровительство, которое он оказывал ссыльному и его семье. К смелым суждениям Радищева о деспотизме он вначале относился снисходительно, но дерзкое «Путешествие» его напугало, и он всячески пробует урезонить писателя. В ответ слышится непреклонное: «Я поступаю, как повелевает мне совесть» (1, 21).
П. Макогоненко в своей обстоятельной монографии приводит такой факт, почерпнутый из архива. Получив при Александре в свое управление министерство иностранных дел, да еще в звании канцлера, которого так добивался, Воронцов перестал поддерживать тех, кто настаивал на более глубоких преобразованиях. Исследователь творчества Радищева пишет:
«Когда Воронцов услышал от своего приятеля Завадовского, что Радищев по-прежнему «мыслей вольных», когда он сам услышал от Радищева речи, осуждающие Александра и его политику, он позабыл свой либерализм и разгневался на Радищева. Ильинский, видимо, со слов Завадовского, записал один из таких разговоров Воронцова с Радищевым: «Воронцов, призвав его, жестоко выговаривал и что если он не перестанет писать вольнодумнических мыслей, то с ним поступлено будет хуже прежнего»[11].
В романе Шмакова не приводится такой факт, но вся логика развития образа Воронцова подтверждает вероятность подобных суждений. Шмаков не идеализирует Воронцова. Вот встреча графа с Радищевым, вернувшимся из ссылки. Окидывая в своем кабинете корешки вольтеровских книг с золотым тиснением, упиваясь своим красноречием (здесь, в уютном кресле, рассуждения о вольтерьянстве ни к чему не обязывают), Воронцов рассказывает о том, как он впервые заступился за крепостного и заразился идеей освобождения крестьян. Радищев пытается вставить, что мало желать, надо действовать. Куда девается учтивость графа, он уже мечет стрелы в обратном направлении:
«Дай вольную волюшку, разнуздай народ и рухнет крепость империи — основа основ российского государства» (3, 166).
И эти графские «белые, изнеженные, украшенные перстнями, пальцы», и зеркала в бронзовых резных рамках, и золотые корешки книг — все дополняло портрет «народного заступника», каким хотел себя видеть Воронцов. Граф во многом облегчил участь опального писателя в ссылке, в какой-то мере даже подвергал себя риску, покровительствуя «бунтовщику». Но зато утешался мыслью, что досадил императрице, не оценившей его по достоинству.
В изображении Воронцова Шмаков более убедителен, чем Форш. В романе «Радищев» мы читаем:
«В скором времени общность умственных и общественных интересов так сблизила обоих, начальника и подчиненного, что между ними возникла глубокая, истинная дружба»[12].
Шмаков, в отличие от Форш, назвал подлинную цену этой «истинной» дружбы. В сравнении с Воронцовым особенно ярко выделяется бескомпромиссность и последовательность Радищева.
На фоне Воронцова особенно привлекает бескорыстие другого друга Радищева, его жены Елизаветы Васильевны Рубановской, пожертвовавшей жизнью во имя любимого человека. Фрейлина двора Екатерины, только что окончившая институт благородных девиц, юная девушка едет в далекую Сибирь за петербургским изгнанником, став матерью его осиротевшим детям. Вот подвиг подлинного чувства, благородства, человечности, преданности. Не пройдет и трех десятков лет, его продолжат жены декабристов, последователей Радищева. Неслучайно с описания переживаний Елизаветы Васильевны, Лизаньки, как ее звали в семье, начинается первая глава романа — «По этапу». Эпиграфом к главе служат слова Радищева: «Я еще буду жить, а не прозябать». Рубановская и сумела создать такие условия в ссылке, что опальный поэт мог творить, создавать. А пока характер ее только намечается. Следует описание унылого петербургского вечера: «Свинцовое небо, тяжелое и пасмурное, низко нависло над осенним Санкт-Петербургом. Мрачные ряды домов почти слились с мостовой в сплошную темную массу… Моросил осенний дождь». И на этом фоне — фигура молодой женщины с детьми, продрогшими от сырости и холода. Они стоят на набережной Невы и ждут, когда из губернского правления арестованного провезут в Петропавловскую крепость.
В этой сцене — и горечь ожидания, и бессилие чем-либо помочь, и ужас неизвестности. Но все мысли Елизаветы Васильевны в одном: надо что-то предпринять. Вот эта активность ее натуры, готовность к самопожертвованию не один раз спасут Радищева от тоски, отчаяния. Деятельную любовь, мужество, твердость духа — все это Рубановская отдавала, не требуя ничего взамен. В ссылке были особенно тяжкими осенние вечера.
«Радищев боялся и не хотел признаваться себе в том, что илимская скучная осень подняла в нем тоску по Санкт-Петербургу… Александру Николаевичу хотелось рассказать о своем состоянии Елизавете Васильевне, но он боялся, что подруге его — бодрой и жизнерадостной — передастся его настроение» (2, 361).
А Рубановской казалось, что бодр и жизнерадостен Александр Николаевич, и она тщательно скрывала усталость, болезни, подавленность: «Только бы ему было хорошо, только бы он мог работать». Так они поддерживали друг друга и в этом черпали душевные силы. Постепенно Рубановская отчетливее начинала понимать те идеи, за которые ее муж был отправлен в ссылку.
Духовное выпрямление человека, интересы которого совсем недавно были ограничены высшим светом, находится в центре внимания автора романа «Петербургский изгнанник». Рубановская начинает читать книги, которыми интересуется Радищев, постоянно размышляет о своем положении жены ссыльного, о том, что она встала на путь отрицания религиозных предрассудков, живя невенчанной, о суде общественного мнения и о многих других проблемах, вставших перед ее семьей. Выразительна сцена, где Рубановская во время привычной, заученной с детства молитвы, вдруг ощутила, что не испытывает чувства облегчения, как это было прежде. Она начинает молиться пуще прежнего, но молитва не помогает. «Неужели вера моя поколеблена? — думает она, — значит я грешна. Грехи мои мне не прощаются?» (2, 274). Елизавета Васильевна начинает снова проверять все свои мысли и приходит к выводу, что становится во многих вопросах единомышленницей мужа.
Психологический анализ душевного состояния Рубановской помогает автору «Петербургского изгнанника» глубже раскрыть внутренний мир Радищева, показать писателя в его личных, семейных привязанностях, в отношении к жене, детям, которых он любил трепетно и нежно.
Из других характеров, которые удались Шмакову, надо отметить земского исправника Дробышевского, губернатора Пиля, медика Петерсона. Все эти образы построены по принципу сатирического заострения. В облике выделяется какая-либо одна определяющая черта и доводится до гротеска.
Дробышевский чувствует свою слабость перед вышестоящими, и поэтому измывается над теми, кто находится от него в зависимости. Он привык к тому, чтобы перед ним трепетали, его приводит в ярость независимость Радищева.
По приезде исправника из избы в избу ползет слух: «Сам приехал, говорят, лютее лютого». Вот первая его встреча с Радищевым:
«Дробышевский бросил косой, мутный взгляд на вошедшего, разгладил здоровенной ручищей сначала густую бороду, а потом длинные, намасленные волосы.
— Заставляешь ждать, — не глядя на Радищева, прогремел исправник, — а у меня можа дела замерли… Молчишь?.. Замордую, но ослушаться не дозволю!
Дробышевский ударил по столу кулаком с такой силой, что треснула столешница» (2, 230).
В каком контрасте с первой дана последняя встреча писателя с исправником! Дробышевский, узнав, что Радищев, помилованный императором Павлом, возвращается в Россию, вообразил, что он, будучи теперь вновь важным столичным чиновником, не замедлит свести счеты. Увидев стоявшего на крыльце Радищева, земский исправник ползет к нему на коленях и слезно молит о прощении:
«Александр Николаевич, смилостивься надо мной… Не по злобе делал, дьявол меня попутал… Батюшка, не гневайся на меня окаянного, прости…» (2, 42).
В этих сценах перед нами — весь Дробышевский с его омерзительной психологией раба и деспота.