Наше время напоминает период Учредительного собрания; и нам действительно кажется, будто мы живем в ту эпоху. Все эти проблемы требуют серьезных размышлений, к которым наше общественное мнение совершенно не подготовлено. Если ввести всеобщее избирательное право, это вызовет резкий протест. Вот каково положение дел. Повторяю, этот вопрос представляется мне, во всяком случае в данный момент, неразрешимым.
Лев Толстой[758]
15 апреля 1908 г.
Склоним головы перед Толстым, чья величайшая, царственно-прекрасная мысль парит ныне над всем человечеством.
Создатель эпических полотен Толстой — наш общий учитель во всем, что касается описания внешних проявлений характеров и скрытых движений души; он наш общий учитель по богатству созданных им образов и по силе творческого воображения; он наш общий учитель по безошибочному отбору тех обстоятельств, которые дают читателю ощущение жизни во всей ее бесконечной сложности. И эти отличительные черты толстовского гения мы видим в произведениях всех периодов его деятельности.
Толстой служит нам также неподражаемым примером нравственного благородства, мужества и великодушия. С героическим спокойствием и грозной добротой он разоблачил все преступления общества, которое требует от законов лишь одного — закрепить присущую ему несправедливость и насилие. И, поступая так, он оказался лучшим среди лучших.
Не обладая святостью Толстого, мы не скажем, пожалуй, что душевная простота и смирение суть лекарства от всех мирских зол, и все же, неся слова справедливости в страшные города-гиганты нашего бронзового века, мы сохраним в сердце образ великого Пана, образ евангельского патриарха из Ясной Поляны, этого нового полубога полей и лесов.
Древней Греции потребовалось содружество городов-государств и гармоническая смена веков, чтобы породить Гомера, в России же природа сразу совершила это чудо, создав Толстого — душу и голос огромного народа, источник, из которого на протяжении столетий будут утолять жажду дети, взрослые люди и пастыри
Речь на вечере Общества помощи русским эмигрантам[759]
17 апреля 1908 г.
Милостивые государыни! Товарищи!
Я явился сюда в качестве друга угнетенной России, чтобы принести скромную дань уважения Вере Фигнер.
Воспитанная в роскоши, образованная, красивая, молодая, она посвятила свою жизнь облегчению чужих страданий и в благородном порыве примкнула к тем бесстрашным людям, которые в семидесятых годах, находясь под постоянной угрозой преследований и смерти, боролись за освобождение самого несчастного из народов. От добрых дел к террористическим актам! Печать была в то время рабыней самодержавия; нечего было и думать пропагандировать свои идеи при помощи книг или свободного слова; никакой возможности развернуть легальную деятельность; никакой надежды примкнуть к какому-нибудь течению или возглавить его; никакого мирного способа открыть путь гуманной идее, благородному порыву, просветительной или социальной теории. Справедливость принуждена была встать на путь насилия. Милосердие должно было выказать себя беспощадным.
Революционеры не отступили от своей задачи. Всем известны их подвиги и их судьба.
Тридцати лет от роду, в расцвете молодости и красоты, Вера Фигнер была заключена в Петропавловскую крепость, в тюрьму — эту обитель ужаса и отчаянья, где узники, замурованные в казематах, как в склепе, не жили, а медленно умирали, в эту могилу, в которой они обретали небытие, не обретая покоя. Вера Фигнер спокойно и твердо вошла в одиночную камеру страшной темницы, из которой заключенных мог освободить только смертный приговор, самоубийство или безумие. В одно время с ней в крепости содержалась Людмила Волькенштейн, которую достаточно ясно характеризует следующий штрих.
Как и все арестанты, Людмила Волькенштейн находилась в одиночном заключении, в полной изоляции, лишенная всякого общения с внешним миром.
Однажды к ней в камеру вошел генерал Шебеко, известный недостойным поведением с заключенными.
— Ваша матушка… — сказал он.
Она прервала его.
— Вы генерал Шебеко?
— Да.
— Так я ничего не хочу слышать из ваших уст, даже известий о моей матери.
Узники Шлиссельбурга в конце концов добились права переговариваться между собой, даже встречаться, даже возделывать небольшой участок земли. Какой ценой? Ценою упорных усилий и неслыханной настойчивости. Иногда они заставляли тюремщиков идти на уступки, объявляя голодовку и отказываясь от всякой пищи. Вера Фигнер принимала участие в этих забастовках и по нескольку дней ничего не ела.
Один из заключенных[760], чтобы выразить протест против тюремных порядков, пропитал свои одежды керосином, поджег их и сгорел заживо.
Как только в крепости начали открываться двери одиночных склепов, как только живые мертвецы получили возможность общаться друг с другом, Вера Фигнер благодаря своей милой доброте стала радостью и утешением своих товарищей. Многих из них она спасла от отчаянья, помешательства, от добровольной смерти. Здесь, в тюрьме, она держалась геройски, так же просто и естественно, как и прежде, в своей опасной подпольной деятельности. О, величие русской души! Русским людям героизм присущ от природы, близок, привычен, это их хлеб насущный.
Неужели столько невыразимых страданий, добровольных лишений, самоотверженных подвигов пропало даром? Неужели кровь мучеников лилась напрасно? Неужели стоны жертв, оглашавшие гулкие своды крепости, не найдут отклика? Неужели, подобно узникам Шлиссельбурга, мы должны оставить всякую надежду? Или же нам вскоре суждено увидеть, как занимается на горизонте заря нового дня? Не мне, а вам об этом судить. На эти вопросы, которые так меня волнуют, я не берусь ответить.
К нам во Францию доходят лишь самые смутные и неточные сведения о событиях в России, и, говоря о них с вами, я поневоле осторожен; я боюсь, как бы мои дружеские похвалы и восторги не показались призывом к борьбе, к опасностям, которые грозят вам одним, к жертвам, которые вы одни принесете. Наконец, есть на свете подвиги, перед которыми все слова кажутся докучным и назойливым жужжанием насекомых.
Вот почему я сдержу выражения своей горячей симпатии и ограничусь одним лишь замечанием, — если оно справедливо, мы все объединимся в общей надежде. Насколько можно судить издалека, все говорит о том, что эра революции в России еще не завершилась и самодержавие не одержало решительной победы, — ведь оно не в состоянии справиться ни с промышленным кризисом, ни с кризисом аграрным, разоряющими вашу великую страну.
Свирепый террор, аресты, ссылки, казни, кровавая бойня, да разве все это знаки победы? Нет и нет! Страшная битва продолжается. И я вынужден сказать, к стыду республиканской Франции и либеральной Европы, что борьба не была бы столь неравной и, может быть, поражение царизма стало бы более близким и неизбежным, если бы капиталы, накопленные на Западе международной финансовой олигархией, не служили поддержкой тупому и жестокому правительству, способствуя угнетению ста сорока миллионов человек. Но в конце концов царское правительство рухнет под все возрастающей тяжестью своих несметных долгов. Нет, революция не остановится на пути, и кровь мучеников не будет пролита напрасно!
Однако мы не обольщаемся, мы знаем, что сулит нам судьба. Надо всегда идти вперед, всегда бороться. Мы гонимся за счастьем, которое вечно от нас ускользает.
Неужели вы думаете, что здесь, во Франции, после стольких победоносных революций, после завоеваний стольких свобод, которых вам все еще не хватает, нам уже нечего больше желать, уже не к чему стремиться и что мы вправе наконец спокойно наслаждаться плодами нашей мудрости и справедливости? Нет, это было бы опасным заблуждением, и сама жизнь не замедлила бы его рассеять. Ибо в этот самый час зарождается новый порядок вещей, и если хорошенько прислушаться, мы уловим первые подземные толчки, которые вскоре глубоко всколыхнут почву.
Милостивые государыни! Товарищи!
Я не собирался произносить длинных речей. Вера Фигнер, как все вы знаете, не только героиня русской революции; она также рассказчик, поэт и, кроме того, — как сообщил нам ее биограф, представляя ее французской публике, — замечательная артистка, глубокая и вдохновенная. Ее-то мы и пришли послушать.
Речь на торжественном открытии народной библиотеки в Кибероне[761]
30 августа 1908 г.
Милостивые государыни и милостивые государи!
В последние дни стоило лишь мне выйти на улицы городка Пор-Мариа, как в глаза мне бросалась афиша, которая повергала меня в страх и трепет: там было сказано, что состоится моя беседа. Беседа! Я терялся и приходил в ужас; ведь по свойственной мне робости я чувствую себя гораздо лучше на берегу «грозного моря», чем в зале заседаний. Беседа! Для этого я не гожусь. Не то, чтобы я не любил беседовать (я отнюдь не молчалив, и, боюсь, меня даже считают немного болтливым); я охотно беседую, но терпеть не могу разглагольствовать один. Монологи приводят меня в ужас.
Милостивые государыни и милостивые государи, если вы хотите поговорить со мной, я с удовольствием вставлю словечко. Но выступать одному у меня не хватит ни мужества, ни сил.
Однако делать нечего, надо исполнить эту обязанность, которая, не в пример прочим, является обязанностью приятной.
Мне в самом деле очень приятно и лестно принести поздравления учредителям библиотеки в Кибероне, их председателю почтенному господину Шанару, которого жители Киберона много раз избирали мэром, свидетельствуя этим свое к нему доверие; вице-президенту Ле Фюру, господину Давиду, доктору Соважу, выступившему с такой блестящей, искусно построенной речью; казначею господину Дуйару; секретарю библиотеки господину Крефу; директору мужской школы, который так достойно и усердно трудится на своем поприще, — скромном с точки зрения выгод и поля деятельности, но самом почетном и благородном, какое только может избрать преданный своей родине гражданин, — на поприще воспитания человека. В пятнадцатом веке, когда заходила речь о реформах (а о реформах и тогда говорили; о реформах говорили всегда), знаменитый Герсон, канцлер Парижского университета, неизменно повторял: «Надо начинать с детей». И прославленный Герсон стал школьным учителем.