Сначала Диму было приятно, и он, жмурясь, поднимал подбородок, но когда стало немного больно, он неожиданно, ловко оттолкнувшись ручонками, вырвался и убежал в сад. В этот момент его и увидела мать, прятавшаяся на сопке… Олимпиада была даже рада, что Дим убежал, — от волнения она едва не потеряла сознания.
Придя в себя и успокоившись, Олимпиада поняла, что едва не совершила безумного поступка. Безумие было не в том, что она едва не задушила ребенка, — это доставило бы ей лишь наслаждение, и, гарантируйте ей безопасность, она бы повторила все сначала, но уже с роковым для Дима концом… Не в этом было дело — Олимпиаду устрашало наказание.
Тогда на глаза ей попал тяжелый, блестевший на полке котлетный нож, и она, достав его, взвесила на руке и представила себе, как это холодное широкое лезвие полоснет по горлу Дима… Но в глазах мелькнула струя крови, и кровь напугала женщину…
— Ох, задушила бы, ох как задушила бы!.. — простонала она и заплакала, вытирая слезы полосатым передником. И вдруг простой и совершенно безопасный способ избавиться от ребенка был ею найден.
Утерев слезы, Олимпиада вышла на крылечко и кликнула Дима, — и это видела Ольга Николаевна и чуть было не растрогалась заботливостью об ее сыне… Олимпиада же была теперь спокойна: садистический порыв, неожиданно опрокинувшийся на нее, был исчерпан слезами.
— Димка, — крикнула она, — ступай домой!.. Сейчас пойдем — покажу тебе золото.
И подумала: “Будешь доволен, пащенок лягавый!”
Собственно, звала она Димика домой напрасно — могла бы и сразу вывести на дорогу. Минуты три Олимпиада все-таки медлила, бесцельно передвигая посуду на полке: собиралась с силами.
Со своей горы Ольга Николаевна увидела, как Олимпиада, держа Дима за ручку, вышла из садика, и удивилась:
— Куда же это они?
Даже встала и машинально подняла с земли свой выгоревший, почти белый дождевичок. И чем дальше от домика удалялась Олимпиада с ребенком, тем напряженнее, тревожнее становилось лицо матери. Подозрение недоброго властно захватывало ее сердце, и, уже не боясь, что ее увидят, вся на виду, Ольга Николаевна шла по горе за ними.
Дойдя — пред бетонным мостиком — до столбиков, охраняющих дорогу от обрыва, Олимпиада остановилась…
— Ну, Димка, сейчас и золото увидишь! — сказала она. — Интересное золото!
— Золотое? — поворачивая к женщине личико, улыбнулся Дим.
— Самое настоящее золотое, — хрипловато ответила Олимпиада. — Девяносто шестой пробы… Вот я камушек брошу, а ты что есть силы — за ним… Кто кого догонит?
И, подняв с дороги камень, Олимпиада бросила его за столбики.
Розовый, сияющий Дим, взвизгнув от радости игры, бросился за ним — в пропасть.
И одновременно с этим длинный крик, как необыкновенно высокая по тону, с ума сошедшая сирена маяка, вонзился в голубое небо, и, в ужасе подняв голову, Олимпиада увидела как бы огромную белую птицу, несущуюся на нее с высоты горы.
И Олимпиада бросилась бежать, оглашая пустынные сопки воем звериного страха и бешенства…
А белая птица, докатившись с горы до дороги, на секунду задержалась над пропастью и ринулась туда, где бездыханным кровавым комком лежал трупик Дима.
ЗОРКИЕ МГНОВЕНЬЯ: ИЗ НЕОПУБЛИКОВАННОГО[9]Стихотворения и рассказы. Вступительная статья В. Резвого
ЗОРКИЕ МГНОВЕНЬЯ["]
В августе 2006, в период подготовки к печати двухтомного Собрания сочинений Арсения Несмелова"" (1889–1945), автором этих строк была проделана полная сверка включенных в это издание материалов по всем доступным источникам. В частности, когда книга уже находилась в типографии, при сквозном просмотре комплекта харбинской газеты «Рупор» (1921–1938), хранящегося в Научной библиотеке Государственного архива Российской Федерации (НБ ГАРФ), удалось обнаружить несколько неизвестных стихотворений, рассказов и статей Несмелова, а также выявить первые публикации и уточнить текстологию произведений, вошедших в Собрание сочинений. На материалах газеты «Рупор» и основана настоящая публикация.
Уроженец Москвы, подпоручик Арсений Иванович Митропольский начал свой путь в эмиграцию в конце 1917, после восстания юнкеров: в 1918 — Курган, в 1919 — Омск, оттуда, с войсками генерал-лейтенанта В. О. Каппеля, — в Ледяной поход. При этом Митропольский успевал печататься как поэт, например, в омской газете «Наша армия» за подписью «Арс. М-ский» (I, 194–197). А не так давно обнаружена""" самая ранняя из таких «всё более восточных» публикаций — в Перми, т. е. еще до Кургана:
Падает с веток блестящий,
Вьюгой разбросанный снег:
Этой серебряной чащей
Не проходил человек.
В сердце стихают тревоги,
В сердце смиренье несу,
Тихо бреду без дороги
В осеребренном лесу.
Арс. М-iй
(Пермская земская неделя.
1917. № 40 (52), 25 дек.)
В феврале 1920 Арсений Митропольский, уже поручик, наконец оказался во Владивостоке, а 4 марта в газете “Голос родины” появилось ставшее ныне хрестоматийным стихотворение “Соперники”, позднее переименованное в “Интервентов” (“Серб, боснийский солдат и английский матрос…”), — первое за подписью “Арсений Несмелов” (псевдоним взят в память о погибшем товарище). Публикации Несмелова в периодике последовали одна за другой, в 1921 вышел сборник “Стихи”, в 1922 — отдельное издание поэмы “Тихвин”; тем же годом датированы самые ранние из обнаруженных публикаций Несмелова в “Рупоре” — стихотворения “На блюдце” и “Случай” (1922 г., 21, 23 апр.; I, 205–206).
В мае 1924, успев получить несколько экземпляров нового сборника “Уступы”, но так и не успев расплатиться с издателем, Несмелов с четырьмя товарищами бежал в Китай, о чем позднее подробно рассказал в воспоминаниях “Наш тигр” (II, 660–709). Обосновавшись в Харбине, он до 1927 редактировал советскую газету “Дальневосточная трибуна” (вплоть до ее закрытия), там же опубликовал несколько просоветских стихотворений-однодневок. Из других его публикаций 1925–1926 пока известна только поэма “Декабристы” (I, 375–379). Но уже в 1927 он начинает активно сотрудничать в “Рупоре”, через год — в постепенно набирающем силу журнале “Рубеж” (1926–1945). Чтобы поместить в одном выпуске несколько материалов, пользуется различными псевдонимами (кроме основного): А. Арсеньев, Н. Арсеньев, Сеня Смелов, Анастигмат, Не-Пыли и др.
Художественные произведения Несмелова, появлявшиеся в “Рупоре” (как, впрочем, во всех периодических изданиях, где ему довелось печататься), далеко не равноценны. Наряду с серьезной лирикой — множество почти импровизационных стихотворений, приуроченных к какой-либо дате: празднику, годовщине, кончине и т. д. Наряду с лаконичной, отточенной, всегда увлекательной прозой — зарисовки на любую тему, сделанные едва ли не за пять минут до сдачи номера в набор. Но, видимо, таково было дарование, что даже откровенная халтура, совершенно нечитабельная в исполнении некоторых коллег Несмелова по цеху, под его пером обретала некий шарм. Недаром стихотворения и рассказы такого типа со страниц периодики переходили в авторские сборники Несмелова, пусть иногда и в кардинально переработанном виде.
В настоящей публикации представлены все стихотворения из “Рупора”, оставшиеся неизвестными при подготовке Собрания сочинений. Из ранних редакций отобраны стихотворения, наиболее существенно отличающиеся от позднейших вариантов, включенных в Собрание. Наконец, приводится полный текст стихотворения “Случай”, републикованного в Собрании с пропуском четырех строк.
Хотя в период 1928–1930 появились в печати (в Новосибирске и Праге) совершенно зрелые рассказы “Короткий удар” (II, 205–233) и “Полевая сумка” (II, 91-115; в первой публикации — “Полевая книжка”), всерьез Несмелов обратился к прозе только в 1930. Поэтому ранние рассказы представлены выборочно; рассказ “Комаровка” републикован в Собрании (II, 244–248).
Завершают публикацию дополнения к библиографии произведений, вошедших в Собрание сочинений. Варианты приводятся выборочно, в основном для поздних редакций. Перепечатки из владивостокских сборников “Стихи” и “Уступы” не учитываются.
Владислав Резвый
СТИХОТВОРЕНИЯ
ЭТО БЫВАЕТ…
Вы знаете — это бывает, —
Проснешься внезапно, и вдруг
Оно на тебя наплывает,
Как медленный потный испуг.
Не знаю, что это, откуда,
Но мнится в мгновения те:
Огромное темное чудо
Крылами шуршит в темноте!
Конечно, нервозность, припадок,
Усталости, мнительный вздор,
Но как упоительно сладок
Тоску отпускающий вздох.
Так, значит, минуты не вышли
Идти на поклон к палачу…
И руку положишь: “стучишь ли?”
И сердце ответит: “стучу!”
1927. № 2158, 18 дек. С. 4.
СОНЕТ О ПОЭТЕ
Опять чертил в уме скелет сонета
(Не пел — о, нет! — скорее рисовал),
Бросая рифм тяжелые монеты
На пятистопных строчек перевал.
И темный вяз в твое окно кивал,
И говорил и ветром пел: “Во сне ты,
Как Дант и Тасс, как строгие поэты,
Пронесшие над миром свой кимвал”.
И счастлив ты, что мир тебя не знал,
Что всё твое (и яростные пятна,
И голубая сердца белизна)
Там, в стороне, отложено опрятно.
Ты жизнь прошел сомнамбулой. Из сна
Ведомый в сон своей мечтою статной.
1928. № 5 (2175), 7 янв. С. 7.
Из цикла “МАРИНЫ”
Владивостоку
I
Должно быть, библейский Давид
Играет на облачной арфе, —
У моря мечтательный вид,
А солнце в коричневом шарфе.
Зюд-вест, укачавший апрель,
Целует лиловую почку,
И стебель, царапая прель,
Сверлит осторожную точку.
В бегущих ветвях, на юру,
Бумажно белеет береста,
И я никогда не умру,
И это, как молодость — просто!
1928. № 97 (2267), 15 апр. С. 7.
БИЛЕТЕРША
Уж и это ль не мученье,
Пятаки зажав в руке,
От тюрьмы до управленья
Тарахтеть в грузовике!
Натрясешься на подножках,
Обобьешься об углы,
А ведь крошечные ножки
Так игрушечно малы.
Но еще трудней и горше
Деловито хмурить бровь,
Если щеки билетерши
И без краски красит кровь.
Если взоры как озеры,
Если нежный ласков рот,
Если так томит нескорый
Этих дней круговорот.
Если платье вечно в дырах,
Если, нагло и таясь,
Молодые пассажиры
Не спускают с Веры глаз.
Эти взгляды, точно руки,
Вмиг обшаривают всю…
Знает Вера эти штуки
И не спустит “карасю”.
Некий старец для прогулок
Полюбил трясучий “Форд”,
Только старцу не поддуло,
Отскочил, паршивый черт!
Он сюсюкал: “Одуванчик!
Умоляю об одном:
Разрешите в ресторанчик
Прокатить на легковом!”
И отменно отхлестали
Злые лапки старика,
И шоферы гоготали,
Ухватившись за бока.
Но… не все же в мире плохи,
И не так уж скверен мир:
Не напрасно тратит вздохи
“Симпатичный пассажир”.
Он студент, и вечно с книжкой,
Двадцати, не больше, лет:
Замечательный мальчишка,
Исключительный “предмет”!
Летний ветер, вей и вейся…
Задуши летящей тьмой!..
Старый “Форд” в последнем рейсе,
Громыхая, мчит домой.
Город душный, город темный
Весь закутан в синий тюль,
И шофер, в тебя влюбленный,
От тоски теряет руль.
Жизнь шофера страстью смята,
Муке будет ли конец?..
Для тебя ушел с “Фиата”
Этот рыжий молодец.
Но Веренку что за хворость?
Пусть дрожит еще сильней!..
Для него ль на третью скорость
Бросить скачку юных дней.
Завтра снова на подножке,
С черной сумкой у бедра,
Будешь маленькие ножки
Мучить с самого утра.
Затрясется “Форд”, качая
На скамьях угрюмых нас,
И хитришь, не замечая
Молодых влюбленных глаз.
И, пожалуй, не без злыни,
Да и зависть чую тут,
Билетерши герцогиней
Эту девушку зовут.
1928. № 97 (2267), 15 апр. С. 15.
ВСТРЕЧА
Со складкой напряжения на лбу
— “Шоффер, обратно!” —
Повернуть машину,
Разрезав завывающий табун
Автомобилей,
Напиравший в спину.
И гнать,
Как пятистопную строку
Слепого хореического метра,
Чтоб вновь увидеть —
Розы на боку
У шляпы из коричневого фетра.
И выскочить
И обогнать,
В лицо
Взглянув,
Сердцебиением измаян,
И крепко сжать железное кольцо,
К которому уже прикован
Тайно.
Поклон,
Улыбка
И лаун-теннис слов,
Но точно так же,
Лодку опрокинув, —
Глаза в глаза
И выронив весло, —
Встречал зеленоглазую Ундину
Рыбак на Рейне, и терял ее,
И зыбь опять,
Клубясь,
Крутила пятна,
Как вымыслы в мечтательных фабльо
Средневековья…
И:
— Шоффер, обратно!
1928. № 142 (2312), 3 июня. С. 6.
МАНЕКЕН
Из-за стекла, из водопада шелка,
Перчаток, лент и кружевных десу, —
Она блестит прилизанною челкой
И электричеством на восковом носу.
Безгрудая, она — изгибом бедр
Синкоп джесс-банда выдразнив
зигзаг, —
Прищуривает ясные, как ордер,
Искусно подведенные глаза.
Толпа мужчин, глаза и рты листая,
За мглой стекла не согнана никем,
И в каждом вопль: “О, если бы такая
Моя любовница, как этот манекен!”
Еще минута, может быть, секунда,
Чтоб рявкнула еще одна деталь, —
И искра эротического бунта
Молниеносно будет поднята.
Витрина брызнет искрами осколков,
Завертится подобно колесу,
И этот воск, который синь и шелков,
Над городом, как бога, понесут.
Случится это завтра или нынче:
Ведь, хохоча, срывает век-смутьян
Улыбки с женщин Леонардо Винчи
И прелесть с доморощенных Татьян.
От тайн улыбок (выбора загадка?),
От грусти тайной (выбери меня?)
Останется, как бронзовый задаток,
Лишь то, что невозможно разменять.
И даже взор, что неустанно зябок,
Бронею воли стойкой замолчит,
Лишь нечто, невесомое, как запах
Влекущий, пол ее определит.
Зане от каждой куклы из Парижа,
Где женщину обнюхивает век, —
Пульверизатором одеколонным
брызжет —
Два идеала, женственницы — две!
И на плечах грядущих революций
Ворвется в мир иная красота,
И новые художники найдутся
Из признаков типичное соткать.
И манекен, склонив головку набок,
Презрительно на Джиоконд глядит,
Как девочка на чопорных прабабок,
На выцветающий даггеротип!..
1928, Харбин
1928. № 230 (2430), 1 сент. С. 2.
НАД “ВОЙНОЙ И МИРОМ”
В старой дедовской усадьбе
Двух приезжих кивера…
Все приличья побросать бы
И шептаться до утра.
Нежно вздрагивает женский
Робкий голос у окна,
А под стенами Смоленска
Грозовая тишина.
Чистят ров и ставят туры.
Но уже, в себя влюблен, —
К боевой клавиатуре
Поспешил Наполеон.
Город вспыхивает стружкой…
Отступающих табун…
Граф Ростов с одним Лаврушкой
Усмирил крестьянский бунт.
Дом исчез, пустой и старый,
Даль осенняя нежна,
И влюбляется в гусара
Ясноглазая княжна…
Сколько нежности и силы
Их сердцам уделено…
Не орлицыны ли крылья
Над тобой, Бородино?
Если б буря, если гром бы, —
Грохот не был бы сильней,
Но не ляжет перед бомбой
Малодушно князь Андрей.
А потом, в венце зеленом,
Из осенней синевы
Встанут пред Наполеоном
Церкви брошенной Москвы.
Но уйдет, навек растаяв
В снежной ярости полей,
И научит Каратаев
Пьера мудрости своей.
И опять покой усадьбы,
Зимний сад и кабинет,
И от свадьбы и до свадьбы
Никаких событий нет.
Лиловатей аметистов
Тишина на их меже,
Но как будто декабристов
Есть предчувствие уже.
Где всё это? Нашу силу,
Нашу смелость выкрал кто?
Словно оползень, Россия
Опрокинулась в поток.
В жизни медленной и пресной,
Сквозь отчаянья отстой, —
Нам поэмою чудесной
Вспоминается Толстой.
1928. № 238 (2438), 9 сент. С. 3.
НА ШАТКОМ ОСТРИЕ
Крутился форд, меняя рестораны,
Как черт у заколдованной черты.
У ваших женщин рдели, точно раны,
Усталые, накрашенные рты.
Бросало в ночь. Бросало в зал из зала.
В дурман объятий танца и вина.
И маленькая женщина сказала:
“Я так устала, так утомлена!”
Уже вдвоем вы мчались в холод черный,
В протяжных тусклых окликах гудка,
И фонари, как огненные зерна,
Навстречу вам неслись издалека.
О, нежность! Огнеликие потери
Невозвратимой. Поцелуй — колюч.
И вот бесшумно отворяет двери
Друг всех беспутных, ты, —
французский ключ!
Тепло жилья и первое объятье,
И грозно зазвеневшая душа.
Ты сбрасываешь золотое платье,
Ты смело говоришь: “Я хороша!”
И падают колючие минуты,
Как капли зноя в скошенный ковыль,
А за окном, где стынет холод лютый,
Уже гудком хрипит автомобиль.
Шоффер продрог. Тревожный,
троекратный
Условный рев зовет из темноты.
Ты отмечаешь кротко: “Ты —
развратный!”
Он просто отвечает: “Как и ты!”
Летящий путь. Уже вооруженный
Спокойствием, он думает, дрожа:
“Весь город спит. Храпят в перинах жены,
И рядом с ними честно спят мужья…
Пусть спят! Зато у них спокойна совесть,
А ты всегда на шатком острие…”
…И полусонно вспоминает повесть
О бедном кавалере де Гриэ.
1929. № 56 (2601), 3 марта. С. 3.
ГАВАЙСКАЯ ПЛАСТИНКА
И сегодня, как раньше,
Струнной россыпи в лад,
Пел и плакал над банджо
Желтолицый мулат.
Стон на стон отвечал. Стон
Умолял о любви!
И запенился чарлстон
Золотой, как “аи”.
И под посвист матросский,
Под вопивший гавот,
Вздрогнул лаковым лоском
Обнаженный живот.
Застонал и затопал
Зал от ног и от губ,
И картечью синкопы
Вылетали из труб.
И маэстро просунул
В их летящий обвал
Чернокожей плясуньи
Красногубый оскал.
И в приказе и зове,
Над эбеном щеки,
Завращались бесовьи
Неживые белки.
Чую, бледен и робок,
Дрожь от бедер до плеч:
О закате Европы
Торопливая речь!
Над усталой зевотой
Отмирающих лет, —
Панихида гавота
И щелчки кастаньет!
1929. № 123 (2623), 12 мая. С. 3.
ПОЕДИНОК
Я не зову ее любимой,
Но иногда, могу ль сказать,
Бывают мне необходимы
Ее зеленые глаза.
Прозрачность в них почти морская
И холодок, как лезвие,
Когда, ресницы опуская,
Мой взгляд, как шпагу, отобьет.
И вновь подымет их, и снова
Идет опасная игра…
Так развлекался Казанова,
А я прошу лишь coup de grace,
Последний взгляд — удар последний,
Зрачка отточенный визит,
Что через вымыслы и бредни
Мне сердце насмерть поразит!
О, поединок бессловесный,
Не замечаемый никем…
Не защищайся, враг чудесный,
Я отступаю в па-ни-ке!
Чтоб закричать прошедшей мимо,
Чтоб удержать ее, сказав,
Что мне, как жизнь, необходимы
Ее зеленые глаза.
1929. № 157 (2657), 16 июня. С. 2.
coup de grace — последний удар (фр.).
ЗОРКИЕ МГНОВЕНЬЯ
Если пьяной ночи вьюга
Обескрылит, как нужда, —
Обопрись на руку друга
И по городу блуждай.
В незнакомые кварталы
Дальних улиц загляни,
Где предместье начертало
Фабрик красные огни.
Где над ними зарев розы,
Где прохожий хмур и строг,
Где нежданно паровозы
Вылетают из-под ног…
И негаданно, внезапно,
Словно рознят тайный круг,
Ты услышишь новый запах,
Новый шелест, новый звук!
Эти зоркие мгновенья,
Этот штиль, зовущий шквал, —
Приближеньем вдохновенья
Федор Тютчев называл.
1929. № 321 (2821), 1 дек. С. 3.
<НОВОРОЖДЕННЫЙ ГОД>
Лишь ночь — таким он мнится нам,
Прелестной милой крошкой…
Он не по дням, а по часам
Растет и… шмыг в окошко.
И утром он уж паренек,
А в полдень — нос в газеты:
— А ну-ка, что в гирляндах строк
Поют о нас поэты?
И вот — свершеннолетний он,
Он — Год. Он — Тридцать Первый,
В дела да в случаи влюблен,
Начнет трепать нам нервы,
Опять в заботы погрузит,
Опять нас бросит в стужу,
Весь прошлогодний реквизит
Он вытащит наружу.
Но в эту ночь он лишь — бэбэ,
Он — милка, он — малютка…
О, детка-крошечка, тебе
Певучих строчек шутка.
Твой детский образ берегу,
Твой очерк детки-душки,
И говорю тебе: “Агу,
Агусеньки, агушки”.
Мы нянчим в эту ночь тебя,
Мы не желаем клянчить,
А завтра, радуя, губя —
Уж ты нас будешь няньчить.
Ты появился над землей,
Ну, дай же ручки, здравствуй…
— Агу, младенец дорогой,
Год Тридцать Первый, здравствуй.
1931. № 1 (3203), 1 янв. С. 1;
подпись: “А. Арсеньев”.
КТО НЕ ЛЮБИТНОВОГОДНЕЙ ВСТРЕЧИ?
Сколько лет встречаем этот праздник
На чужбине, в стороне чужой,
Все сердца волнует он и дразнит
Обещаньем увезти домой.
В эту ночь мы снова верим свято,
Что прекрасна жизнь и молода,
Что она тропинкою покатой
Двинет вспять ушедшие года.
Что опять мы все помолодеем,
Позабудем утомленья дрожь,
И над Роком, сумрачным злодеем,
Вновь восторжествует молодежь.
Кто не любит новогодней встречи?
Мчит она, как майская гроза…
Этот блеск, веселье… Эти речи
И почти поющие глаза!
Пусть мы с ней становимся лишь старше,
Пусть весь шум лишь нежная мечта, —
В новогоднем окрыленном марше
Вечно юной силы красота!
— С Новым Годом, милый, с новым счастьем! —
Шепчут нежно женщины друзьям,
И глаза их светятся участьем,
И глаза ответно льнут к глазам.
— С прежним счастьем, с новым милым годом! —
Отвечает женщине любовь,
И не верит будущим невзгодам, —
Верит в счастье молодая кровь.
В каждом сердце: “Год неплохо прожил,
Ведь и счастье было меж забот.
Слава жизни! Помоги мне, Боже,
Так прожить и наступивший год!”
Сколько лет встречаем этот праздник,
Всё ж надежды истина проста:
— Каждый год нас не напрасно дразнит
Возвратить в родимые места.
Пусть дороги наши вьюга лижет.
Пусть мой друг в раздумии поник, —
Верю я, что с каждым годом ближе
Вожделенный и счастливый миг!
1931. № 1 (3203), 1 янв. С. 15.
ХРИСТОС ВОСКРЕСЕ!
Облака, как белые гондолы
Лучезарных голубых лагун…
Стаял снег и зеленеют долы,
Отовсюду слышен звон веселый,
Звон весенних серебристых струн.
Сны зимы растаяли, как иней,
Словно иней — верба зацвела…
Даль одета вуалеткой синей,
Стерта резкость, стерта четкость линий,
Всюду дымка легкая легла!
Взоры женщин ласковей, бездонней,
И пьянят тревожнее вина…
От истомы замирая, стонет
Наше сердце… В голубой короне
Шествует красавица Весна!
Вешний ветер вьется, куролесит,
Оживает пробужденный лес…
В эти миги даже старец весел,
И повсюду на “Христос воскресе!”
Слышим мы: “Воистину воскрес!”
1931. № 96 (3298), 12 апр. С. 1;
подпись: “Н. Арсеньев”.
НА МОГИЛЕ
Вечная память и вечный покой.
Звон похоронный, печальное пенье…
Крестит священник дрожащей рукой
Гроб — обиталище вечного тленья.
Лица склонились и плачут глаза…
Благоухание ладана. Стоны.
А над могилой — небес бирюза,
Липы зеленые, тихие клены.
Голубь серебряный носится там,
Голубь, — он символ бессмертного духа,
Он от земли полетел к облакам,
Маленький, точно блестящая муха.
Выше и выше! Над облаком. Над
Солнцем, сливаясь с лучистой короной!
Взмахи кадильные робко звенят.
Лица склоненные. Возгласы. Стоны…
Люди хоронят умерших. В слезах
Гроб опускаем в могильную прорубь.
Что же возносит на белых крылах
Ласковый, радостный, огненный голубь?
Душу уносит блестящий летун
В небо, над ним, — в голубую пучину!
Смерть проповедует — трус или лгун,
Мы же, поэты, не верим в кончину.
Ладан — печаль опаленных сердец.
Лица склоненные. Тихое пенье.
Скрыто безумие в слове конец,
Если не верить в сигнал воскресенья.
1931. № 246 (3448), 12 сент. С. 4.
Ст-ние посвящено памяти Владимира Алексеевича Казем-Бека (14.02.1892, Казань — 4.08.1931, Харбин), “доктора-бессребреника”; умер, заразившись дифтерией от больной девочки. Имя Казем-Бека было присвоено двум харбинским больницам.
БЛИННАЯ БАЛЛАДА
С хрусткой корочкой
Да с икорочкой, —
Маслянистый блин,
Разгони мой сплин!
Гей, приличная
Снедь балычная,
Закусь сочная,
Непорочная!..
С разным соусом
И с анчоусом,
Да с селедочкой, —
Чтоб под водочку!..
Снова градусам,
Сердце, радуйся,
Брось-ка думочку,
Да — за рюмочку!
Блин с припекою
В пасть широкую
Опускаю я,
Выпиваю я!..
Рюмка около,
Значит, — соколом,
А без Троицы —
Дом не строится!
До шести не счесть, —
Потеряешь честь.
Как заплаточка, —
Вся десяточка!
Дальше — сызнова,
Блин-то вызволит,
С хрусткой корочкой
Да с икорочкой!
Не напраслина, —
Нынче Масляна,
Горы блинные,
Дни былинные!
Ем не просто я,
Жажду тоста я, —
Ем с тенденцией,
Жду сентенции.
Революцию,
Ведьму куцую,
Каждым пикулем
В морду тыкаем:
— Вот не слушали б,
— Так и кушали б,
— В “рай” затопали, —
— Вас и слопали!
Бросьте, нытики,
О политике
Разбазаривать,
Растабаривать!..
Перелаетесь,
Поругаетесь,
И напраслиной —
Канет Масляна!
Ведь немыслимо
Вечно с письмами,
Вечно с жалобой —
По редакциям.
Надлежало бы
Не по фракциям,
Не по группочкам,
Переулочкам…
Впрочем, что ж то я…
Воля Божия:
В лес — одной ногой,
По дрова — другой…
Выпьем, гражданин!
Остывает блин
С хрусткой корочкой,
Да с икорочкой.
С разным соусом,
Да с анчоусом,
Да селедочкой, —
Чтоб под водочку!
1932. № 63 (3619), 7 марта. С. 3;
подпись: “Сеня Смелов”.
ШТУРМ ХАРБИНА
Защитники — на земляных валах,
Но враг подполз и бросился на приступ,
И через час борьба кипит в домах,
Борьба за пядь, за шаг, за каждый выступ!
Но по стенам карабкается враг,
Врываясь в окна, гонит нас на крыши,
И остановлен отступленья шаг, —
Ведь только небо, только небо выше!..
Лишь водное мерцание кругом,
Да тишина — безмолвие колодца!
И город, опозоренный врагом,
На милость победителя сдается.
Вода, вода, зеленая вода…
Журчание и плеск случайных весел…
Надолго ль рок, зловещая беда,
В твои объятья бедный город бросил!
Плывущий труп глядит в голубизну
Пустых небес, откоротав земное.
Качаясь, плот со скарбом проскользнул,
Напоминая о ковчеге Ноя.
Всё тянется теперь к сухим клочкам
Земли, рекой у города отнятой,
Но нет конца напору и скачкам
Стихии яростной и необъятной.
И вот за кровли уцепилась жизнь
Рукой, сведенной судорогой горя.
Пусть гнется цинк, но ты виси, дрожи,
И знай одно, что под тобою — море!
Глаза детей из окон слуховых,
Тряпье на крышах, мокрые матрацы,
Но кто из нас к несчастьям не привык, —
За жизнь свою мы научились драться!
На звонкой кровле примус загудел, —
Одна душа уже в спасенье верит! —
И чей-то крик несется по воде:
— Бог вызволит — река стоит на мере!
Сбывает ужас, убывает дрожь,
Смелей глаза, осмысленнее взгляды.
Спеша на помощь, наша молодежь
Организует первые отряды.
И снова ночь. Бескрайность тишины
И блеск воды под редкими огнями.
Прислушиваясь к шепоту волны,
Безгласный город терпеливо замер.
И спит — не спит. Так побежденный ждет,
Ждет, не дыша, надменной мести вражьей.
Вода внизу, как часовой, бредет,
Мы пленники, и ты, река, — на страже!
Нельзя ее движенью не внимать,
Внизу — конец, внизу гудит пучина.
На кровлях спят… И Бога просит мать
За крошку-дочь и за малютку-сына.
1932. № 228 (4053), 21 авг. С. 4.
Летом 1932 из-за большого паводка на реке Сунгари в Харбине произошло сильнейшее наводнение, сопровождавшееся эпидемией холеры.
" Гостил я у старушки, "
Наташе
Гостил я у старушки,
У бабушки Яги;
Живет в лесу, в избушке,
Спина кривей дуги,
Весь день не слазит с печки,
Ужасно плох обед.
В избе не только свечки,
Но спичек даже нет.
И я, ничуть не струся,
У бабушки спросил:
— Должно быть, ты, бабуся,
Совсем лишилась сил?
Куда ступу девала
С пестом и помелом,
В которой ты, бывало,
Неслась в лесу густом?
Она: “Пройдусь и пешей,
Велик ли чин Яги:
Ступу-то отнял Леший
За старые долги.
Изба без курьих ножек,
В овраг сползает сруб:
Из них, лукавить что же,
Я год варила суп.
Иль гибнуть с голодухи,
Лишь травка на обед…
И так-то у старухи
Совсем здоровья нет!”
Гляжу, под лавкой вилы,
В углу топор торчит…
— Ты девочек ловила
И жарила в печи?
— Пустые, парень, слухи,
А ты, чай, грамотей!
И пальцем, верь старухе,
Не трогала детей.
Питалась травным соком,
Да кушала кору,
И только ненароком
Пугала детвору. —
Молчит. На темной печке
Жует пучок травы.
Над нею, словно свечки,
Горят глаза совы.
И кот, большой котище,
Зеленоглазый кот,
О грудь старухи нищей
Лениво спину трет.
Идет и песню тянет,
Ну, прямо жаль до слез!
И дал я старой пряник
И пару папирос.
1928. № 5 (2175), 7 янв. С. 17.
Посвящение — Наталья Арсеньевна Митропольская (1920–1999), дочь Несмелова и Е.В. Худяковской (1894–1988).
БРАТИШКА-ТРУСИШКА
Похожая на точку
по песочку
ползет букашка.
На букашку смотрит мальчугашка.
Румян очень,
На ножках прочен,
В одной руке лопатка,
В другой — лошадка,
А в глазах
страх.
Букашка глазастая,
рогастая,
не пчела, не паук —
необыкновенный страшенный жук.
Паренек —
на пенек
и ревет…
— Мама, это… медведь.
Это что за бяка.
Может быть, это собака.
Прибежала мама
и прямо
(Володя кричит: не тронь.)
жука на ладонь.
Такая храбрая мама.
И говорит:
— Перестань реветь,
это вовсе не медведь,
это жучок медведка,
случается в саду нередко,
симпатичный и добрый жук.
А сестренка, —
ее зовут Ганна, —
очень тонко
высмеяла мальчугана:
— У меня братишка —
тру…
тру…
трусишка.
1928. № 97 (2267), 15 апр. С. 14.
Другие редакции стихотворений, вошедших в Собрание сочинений
СЛУЧАЙ
Вас одевает Ворт или Пакэн?
(Я ничего не понимаю в этом.)
И в сумрачном кафе-америкэн
Для стильности встречались
вы с поэтом.
Жонглируя, как опытный артист,
Покорно дрессированным талантом,
Он свой весьма дешевый аметист
Показывал сверкальным
бриллиантом.
Но, умная, вы видели насквозь
И скрытое под шелком полумаски,
Ленивое славянское “авось”,
Кололи колко острые гримаски.
И вдруг в гостиных заворчало “вор!”
Предчувствуя уродливую драму,
Вы первая сорвали приговор
И бросили на провод телеграмму.
И трус на миг остановил клинок
Над узелком испытанной развязки,
И щупальцы склонявший осьминог
Был ранен жестом смелой
буржуазки.
1922. № 201, 23 апр. С. 2.
В СТЕПЯХ
Щетина зеленого лука
На серой иссохшей гряде.
Степные просторы и скука,
И пыльная скука везде!
Вращает колеса колодца
Слепой и покорный ишак,
И влага о борозду бьется,
Сухою землею шурша.
И льется по грядам ленивой
Струей ледяная вода,
Не даст ни растения нива
Без каторжного труда!
Китаец, до пояса голый,
Из бронзы загара литой,
Не дружит с усмешкой веселой,
Не любит беседы пустой.
Он сохнет, горбатой мотыгой
Царапая каменный грунт…
И здесь ожидали вы сдвига
И сеяли бурю и бунт!
Зерно ли ложилось на камень,
Иль сгнило в подвалах зерно,
Но в бурю, в грохочущий пламень
Уже не созреет оно!
И снова — песчаная скука
И зноем замедленный шаг,
Щетина зеленого лука
И серый покорный ишак.
И ветер, сухой и ленивый,
И стебля степного поклон,
И ты, охраняющий нивы,
Пылающий в небе Дракон.
Ты, грозный, нещаден
к пришельцам,
Но нежно, крылат и кольчат,
Любуешься бронзовым тельцем
Коричневых китайчат.
1927, Харбин
1927. № 2057, 4 сент. С. 2.
В Собрании сочиненний — под загл. “Гряда” (I, 249).
ПЕРЕД ПОБЕГОМ
Я живу в обветшалом доме
У залива. Залив замерз.
А за ним, в голубой истоме, —
Снеговой лиловатый торс.
Та вершина уже в Китае,
До нее восемнадцать миль.
Золотящаяся, золотая, —
Некой доблести Измаил!
Я у проруби, в старой шубе,
На уступах ледяных глыб,
Вынимаю из синей глуби
Узкомордых крыластых рыб.
А под вечер, когда иголки
В щеки вкалываются остро,
Я уйду. У меня на полке,
Как Евангелие, “Костер”.
Вечер длится и рдеет книга, —
Я старательная пчела,
И огромная капля мига
Металлически тяжела.
А под утро, когда мне надо
Разгребать занесенный двор,
На востоке горы громада —
Разгорающийся костер.
Я гляжу: золотая глыба,
Великанова голова?..
И редеет и плещет рыбой
Розовеющая синева.
И опять я иду на льдины
И разматывая лесу,
И гляжу на огни вершины,
На нетлеющую красу…
Если сердце тоска затянет
Под ленивый наважий клев,
Глянешь вверх и с вершины грянет
Грозным именем: Гумилев!
1924, Бухта Улисс
1931. № 252 (3454), 18 сент. С. 3.
В Собрании сочинений — без загл. (I, 207–208; II, 655–656).
О ХАРБИНЕ И О НАС
I
Под асфальт сухой и гладкий, —
Насыпь наших лет,
Изыскательской палатки
Канул давний след.
Рядом сотня… Коновязи.
Говор казаков.
Нет с былым и робкой связи:
Русский рок таков!
Инженер. Расстегнут ворот,
Взор стальных глубин.
— Здесь построим русский город,
Назовем — Харбин.
Одержимый, без дороги
По болотам мчит.
И за ним спешит треногий
Друг — теодолит.
В этой правде, точно в сказке, —
Через триста лет, —
Не Петровской ли закваски
Обнаружен след?..
Не державное ли слово
Сквозь века зовет?
Новый город зачат снова,
Зачат и растет!
II
Как чума, тревога бродит, —
Гул лихих годин!
Рок черту свою проводит
Близ тебя, Харбин.
И опять года глухие,
Запад полн огня.
Вот и нет тебя, Россия,
Государыня!
Буря злится, буря длится,
Тянет темный час…
Уцелела ты, Царица,
Только подле нас!
Мало воздуха и света.
Думаем, молчим.
На осколке мы планеты
В будущее мчим!
Скоро ль пристань, иль не скоро, —
Сумрак наш рассей.
Про запас Ты, видно, город
Выстроила сей.
Сколько ждать десятилетий,
Честь твою беречь?
Позабудут скоро дети
Отческую речь!
III
Тридцать пять прошло сегодня,
Сто еще пройдет!
Что сулит рука Господня
И куда ведет?
Город вырос, горд и строен, —
Будет день такой,
Что не вспомнят, что построен
Русской он рукой!
Пусть удел подобный горек, —
Не опустим глаз:
Ведь какой-нибудь историк,
Вспомнит и о нас.
Позабытое отыщет,
Впишет в скорбный лист…
Да на русское кладбище
Забежит турист.
Он возьмет с собой словарик
Надписи читать.
Так погаснет наш фонарик,
Утомясь мигать!
16 августа 1933
1933. № 233 (4258), 31 авг. С. 19.
В Собрании сочинений — под загл. “Стихи о Харбине” (I, 137–138).
ДЕД ПОНУЖАЙ1919-20 — 1934-35
Эшелоны, эшелоны… перегоны…
Далеко по рельсам не уйти:
Замерзали красные вагоны
По всему сибирскому пути.
В это время он и объявился,
Тихо вышел из таежных недр.
Перед ним, богатырем, склонился
Даже гордый забайкальский кедр.
Замелькал, как старичок прохожий,
То в пути, то около огней.
Не Мороз ли, дедка краснорожий,
Зашагал у воткинских саней.
То суров, то ласков, то безумен,
Вместе с нами ходит на врага…
Может быть, он колдовской игумен.
Не напела ль дедушку тайга?
Стар и сед, а силы на медведя, —
Не уходят из железных рук!..
То идет, то на лошадке едет,
Пар клубится облаком вокруг.
Выбьешься из силы — он уж рядом:
Проскрипит пимами, подойдет,
Поглядит шальным косматым взглядом
И за шиворот тебя встряхнет.
И растает в воздухе морозном,
Только кедр качается, велик…
Может быть, в бреду сыпнотифозном
Нам тогда привиделся старик.
А уж он перед другим отрядом,
Где-нибудь далёко впереди…
То обходит, то шагает рядом,
Медный крест сияет на груди.
Рукавицей бьет о рукавицу,
Ох, бывал таежный человек!..
Если вьюга хлесткая озлится, —
Вынюхает, высмотрит ночлег!
— Кто ты, дедка? Мы тебя не знаем,
Ты мелькаешь всюду и везде…
— “Прозываюсь, парень, Понужаем,
Пособляю русскому в беде!
С вами я связался не случайно, —
Пособляю выбраться скорей”…
И в глазах его сияла тайна
Наших сказочных богатырей.
Да, до сердца, сердце обнажая,
Этот взор прожег каленый след,
И о взоре деда Понужая
Вспоминаем через столько лет.
" В эту ночь нацедимте в бокалы "
В эту ночь нацедимте в бокалы
Нашей горькой памяти вино:
Слаще меда, крепче водки пьяной
Опьянит соратников оно!
Догоняют, настигают, наседают,
Не дают нам отдыха враги,
И метель серебряно-седая
Засыпает нас среди тайги.
Нам ночлег под кровом не обещан,
У костров ложимся на тропе…
Как прекрасно позабытый Ещин
Эти ночи страшные воспел.
Бороды в сосули превращались,
В градуснике замерзала ртуть,
Но, полузамерзшие, бросались
На пересекающего путь!
Брали села, станции набегом,
Час в тепле, а через час — поход.
“Жгучий спирт мы разводили снегом,
Чтобы чокнуться под Новый год!”
И опять винтовку заряжая,
Шел солдат дорогой ледяной…
Смертная истома Понужая,
Старика с седою бородой.
Эшелоны, эшелоны… перегоны,
А возок таежный снаряжай!..
Вымерли и вымерзли вагоны,
Зашагал по чащам Понужай.
6 декабря 1934
1935. № 1 (4702), 1 янв. С. 6.
В Собр. соч. под загл. “Понужай” (I, 132–134). Ст-ние приурочено к годовщине Великого Сибирского Ледяного похода — отступления Восточного фронта армии адмирала Колчака на восток.