Литературное обозрение 1991 №11 — страница 41 из 68

<остоевско>го; ну, что «следок» — складочки, морщинки, эти тоненькие и розовые по розовому. И нравится. Худо ли это? Вот ведь Аскольдову ничего из этого не понравится, и уже поэтому я заключаю, что «сие» не так плохо, что оно нам «нравится», и во всяком случае это — противоположное тупости. Что противоположно Аскольдову — то талантливо. «Встал длинноухий Шигалев и положил перед собою тетрадь»…[262] Возмутительно. Одно средство прогнать их — пустить всемирные запахи. Все Бокли[263] умрут. Туда и дорога.

Дим<итрия> Серг<еевича> «отпели» в Бакинск<ой> газете, значит — долго здравствовать. Он проживет до 80, и сколько напишет! Вот когда Зинка умрет, он с тощищи такую оперу запустит, что — ужас. Вчера читал кое-что из «Гряд<ущего> Хама»[264]: как хорошо! У него есть хороший дар demi-prophet demi-publicite[265], и скверно только, что он не монолитен. Ну, да ведь и мы все составные, и любим немножко хвастнуть, сказав, что «сложно-составные», как периоды у Гоголя.

Поцелуй и Митю и Диму[266]. С уксусом? Нет, «по-христиански», чуть-чуть губки.

Вот отчего «те» губки нельзя поцеловать «по-христиански»? «Чуть-чуть» — не выходит. Затянешься. Тут уж «правда», тут — все! Около этого нельзя «лицемерить», как около чаши с хлебцом и дешевеньким вином. Подлецы: на «кровь Христову» не истратить больше, чем 1 р. 25 к. за бутылку.

Ну, а Ваш француз ничего мне не прислал[267], и «промолвление имени Розанова даже на о-ве Яве» все еще останется гипотезою. Пришлите хоть Вы.

Так-то, Зиночка. Всех я вас 3-х люблю, за то, что Вы свободные люди. Ничего нет лучше свободы, ничего нет счастливее свободы, ничего нет благороднее свободы. И все потому, что в ней одной может вырасти безгранично индивидуальность. Petit[268] Бердяев[269] воображает, что я не понимаю «личности» и что мне нужна только «луна». Дурак: да я и в Луне-то усматриваю «лицо», индивидуальность. «Девушка с завязанными глазами». Ну, тогда она еще восхитительнее, чем с вылупленными глазами. Я безгранично люблю индивидуальность, сосу личный дух. Оттого-то — мои стремления, от человека к человеку. Ведь я непоседа. И все ищешь. «Юбочки и личики, личики и юбочки». Это только Бердяев любит одни книги, и воображает, что, «и не нюхав юбочек», он так много постиг в Лице Человеческом.

— Истинно, истинно говорю вам: кто не лобзал… не вкушал… плоти человеческой, не заглядывал и в бездонную глубину Лика Человеческого.

Хорошо? Ничего, если и плохо. Розанов за щелчками не гонится. Наплевать. Было бы сладко жить, а щелчки «в Божьей воле». Да, еще, почему я вас люблю трех, и вообще декадентов: все они понимают. Скучно с непонимающими.

Тата[270] все понимает. Все (пылает):

«И мирра капала с рук (?) моих, — и с концов пальцев моих падала мирра…»[271]

Вот не видал «пальцев», с которых падала бы мирра. Но боги на Олимпе знали, где родится «нектар» (ж.) и «мирра» (м.). Вообще на Олимпе я думаю, знали, «где раки зимуют».

Мне кажется поэтому, Зиночка, и мы бродим где-то в предгориях Олимпа. Ну, — Тайгет, что ли, Пантеликон[272] или еще какие черт их побери.

Да, все смеюсь в душе: Митенька и Зиночка, да такие вы все хорошие, что не стану же я с вами расстраивать отношений из-за Царствия небесного. Ну если есть и вам нравится — ну, слава Богу, и ура! и есть! и полезем! Пустим Тату вперед на четвереньках, и уж за ней покарабкаюсь и Аз Грешный на четвереньках. Дант говорит, что там — стеклянная гора, и изрежешься: но после Таточки хоть бы и изрезаться. Пальчики тряпочкой завяжем. Впрочем, духовно Наточка[273] обаятельнее, и — лицом, только — не корпусом. Мне кажется, это — ничего, если не о девчонках помечтаешь все-таки как о девчонках.


№ 3

(январь-февраль 1908)[274]

Милая Козочка с безмолочным выменем (о, если бы оно было молочным!) — Северак наконец мне прислал. Интересно бы видеть его карточку: без физических черт я не умею как-то вообразить и духовную сущность. Кажется — умно. Где читаю и что понимаю — умно и метко. Ну, спасибо.

Не жалей моих грудей,

Этих белых лебедей («Мальва»).[275]

Когда пишу бабе — ну, не умею воздержаться от этих «глупостей». Там на том свете (ты грозишь) — хоть распори-пори меня, а на этом хочется поиграть «белыми грудями». Да и не только поиграть — а больше. Да и не только грудями — а больше.

Прости, миленькая, прости, губастенькая (тягучие у тебя губки — я замечал), прости остренькая. Я знаю, что ты меня любишь, и все мне извинишь.

Я написал Севераку la lettre très sérieuse. Profondement[276]. Хорошо, что сию же минуту, как получил статью — а то бы не собрался. Мне так печально, что я не послал своих книг автору «Die Sekte chiisty»[277]. Лень было запаковать, ужасная.

Ну, как поживают твои сосочки? Как грудки? Какая тоска, если их никто не ласкает. Это до того глупо. Ната мне очень нравится, духовно нравится (вообрази). Хотя она когда меня лепила, и лицо так пылало вдохновением, — я от ужасной скуки «сидеть в позе» стал строить гипотезу, как у них с Татой «устроено», и какая разница. Ната возбудила мои мысли к этому тем, что «во вдохновении» лепки ужасно широко (на ¾ аршина) расставляла ноги и невольно толкнула любопытство к «там». И я, думая о соотношении между лицом верхним и нижним, решил, что у Таты гораздо влажнее (чрезвычайно) и слаще, но беднее формами, по типу ω, не тонко, не мясисто, не губасто и вообще не красиво (тип блинчиков), а у Наты по типу треугольных призм w — и очень красиво, но не так влажно. Ужасно бы интересно, угадал ли. Ну, дери-дери меня за уши. Дери целые сутки. Но в конце концов и поцелуй хорошим товарищеским поцелуем, помнишь, как когда мы шли от Лавры, месили снег[278].

У меня есть еще в Париже пропагандистка — Limont-Iwanowa[279]: хотела переводить, но в конце концов решила — что для французов, с их точным и ясным умом — все это будет не вразумительно. Она б<ыла> на лекции Дм<итрия> Сергеевича)[280] и передает, что французы тупо ее восприняли. Вообще я думаю, у французов нет метерлинковского жанра. — Ты это письмо «товарищам»[281] не показывай: боюсь их гнева. И они слишком серьезны, без твоего милого вдохновенья к дурачествам, чему я так симпатизирую. Ей-ей: жизнь до того серьезна, и так заботна, что хочется неудержимо «распоясаться» и даже пернуть (прости!). Ведь все хорошо, что сотворил Бог… и блинчики, и призмы. Да, Зина: сколько я думал: отчего я «это» все так люблю, и от юности, от отрочества так любил, и, ей-ей, благоговел пред «миррой сладкой, падающей с пальцев ее…» (Песнь песней). Отчего, Зина, скажи? Неужели это — не вечное? Неужели это порок и только? Неужели тут нет более глубокого основания и сущности? Дм. Серг. как-то сказал: «Да… Бог вышел из vulv’ы; Бог должен был выйти из vulv’ы — именно и только из нее». Он теперь, подлец, это забыл, а тогда (года 3–4 назад) это меня поразило, и я «намотал себе на ус».

Какой подлец Минский (статья о Д. С.)[282], сколько предательства живет в этом господине, и какое противное явление вообще эта «Английская набережная), д<ом> 34»[283]. Ну их к черту. Единственно нужное, что они могли бы сделать (оба) — это повеситься. Разумеется — от скуки. Я никогда не мог понять, чем живут эти 2 человека? Никто не знает, что единственный мотив моих визитаций в № 34 б<ыло> сострадание к Люд<миле> Ник<олаевне>. Мне ее было ужасно жаль. Она явно глупенькая, но не дурная в себе, добрая, с добрыми предрасположениями. Но этот подлец-аблакат[284] развратил ее, «разпотреблял» как проститутку (с не бóльшим чувством) и наполнил ее своею гнусною реторикою, своею пустотою, ничего нелюбием, ничего неуважением, вечным враньем. Помните, как эта продажная совесть («При свете совести»?!!)[285] читал у м<итрополита> Антония[286] реферат об истине церкви в ее аскетическом идеале. Дм. Серг. увлекается, переменяется в идеалах, но он во всякую минуту перед собой и Богом честен, он не лжет, в нем нет лживости. А этот подлец не умеет не лгать, ведь если бы и захотел. Удивительно, что я так именно его чувствовал с самого начала. Никогда не прощу себе знакомства с ними.

Вступительная статья, публикация и примечания М. ПАВЛОВОЙ