безжалостное «Занято», но вот
свободно, наконец. И настает
блаженства миг. И не забудь про ручку
удобную на стенке, чтобы ты
не грохнулся со стульчака, про тучки
в приспущенном окошке, красоты
необычайной, мчавшиеся кучно
со скоростью экспресса из Читы,
покуда ты, справляя напряженно
нужду большую, смотришь удивленно
на схему труб и кранов на стене.
Так не забудь! — Клянусь, что не забуду.
— Теперь нажми педаль. Гляди — на дне
кружок открылся, стук колес оттуда
ворвался громкий и едва ли не
тревожный ветер странствий… Но кому-то
уже приспичило… Ты только не забудь
мельканье шпал в кружочке этом… Путь
воздушный ждет теперь нас. Затхлый запах,
химически тоскливый, на борту
Аэрофлота ожидает. Трапы
отъехали. И вот гудящий ТУ
парит над облаками. Бедный папа
идет меж кресел, к моему стыду,
с моим гигиеническим пакетом
в конец салона… Этим туалетам
я посвящу не более строфы.
Упомяну лишь дверцу. И, конечно,
цвет жидкости, смывающей в эфир
земные нечистоты плоти грешной.
И все. Немного северней Уфы,
внедрившись внутрь равнины белоснежной,
идем мы на сниженье. Силуэт
планера украшает мой пакет.
Сестра таланта, где же ты сестрица?
Уж три десятка строф я миновал —
а описал покамест лишь крупицу
из тех богатств, что смутно прозревал
я сквозь кристалл магический. Вертится
нетерпеливый Рубинштейн. Бокал
влечет Сережу. Надо бы прерваться.
Итак, антракт и смена декораций.
Ну что ж, продолжим. Вот уже угри
язвительное зеркало являет.
Они пройдут не скоро. Но смотри —
полярное сиянье разливает
свой пламень над поселком Тикси-3,
и пышный Ломоносов рассуждает
о Божием Величии не зря,
когда с полночных стран встает заря!
На бреге моря Лаптевых, восточней
владенья Лены, гарнизон стоял.
Приехали туда мы летом. Сочный
аквамарин соленый оттенял
кумач политработы и сверхсрочный
линялый хаки. Свет дневной мешал
заснуть, и мама на ночь прикрепляла
к окну два темно-синих одеяла
солдатских. Мы вселились налегке
в барак длиннющий. За окошком сопки
из Рокуэла Кента. Вдалеке
аэродром. У пищеблока робко
крутился пес мохнатый, о Клыке
напомнив Белом. Серебрились пробки
от «Питьевого спирта» под окном
общаги лейтенантской, где гуртом
герои песен Визбора гуляли
после полетов. Мертвенный покой
родимой тундры чутко охраняли
локаторы. Стройбат долбил киркой
мерзлоты вековечные. Пылали
костры, чтоб хоть немного ледяной
грунт размягчить. А коридор барака
загроможден был барахлом, однако
в нем жизнь кишела — бегали туда —
сюда детишки, и со сковородкой
с кусками оленины (никогда
я не забуду этот вкус) походкой
легчайшею шла мама, и вражда
со злыми близнецами Безбородко
мне омрачила первые деньки.
Но мы от темы слишком далеки.
Удобств, конечно, не было. У каждой
двери стояла бочка с питьевой
водою. Раз в неделю или дважды
цистерна приезжала с ледяной,
тугой, хрустальной влагою… Пока что
никак не уживаются со мной
злодейки-рифмы — две еще приходят,
но — хоть ты тресни — третью не приводят!..
А туалет был размещен в сенях.
Уже не помню, как там было летом.
Зимою толстый иней на стенáх
белел, точней, желтел под тусклым светом.
Арктический мороз вгрызался в пах
и в задницу, и лишь тепло одетым
ты мог бы усидеть, читатель мой,
над этой ледовитою дырой.
Зато зловонья не было, и проще
гораздо было яму выгребать.
Якут зловещий, темнолицый, тощий,
косноязычно поминавший мать
любых предметов, пьяный, как извозчик,
верней, как лошадь, пьющий… Я читать
тогда Марк Твена начал — он казался
индейцем Джо, и я его боялся…
Он приходил с киркой и открывал
дверь небольшую под крыльцом, и долго
стучал, и бормотал, и напевал.
А после желто-бурые осколки
на санки из дюраля нагружал
и увозил куда-то, глядя волком
из-под солдатской шапки. Как-то раз,
напившись, он… Но требует рассказ
введенья новых персонажей. Пара
супружеская Крошкиных жила
напротив кухни. Ведал муж товаром
на складе вещевом. Его жена
служила в Военторге. Он недаром
носил свою фамилию, но жирна
и высока была его Лариса
Геннадиевна. Был он белобрысый
и лысоватый, а она как хром
начищенный. Средь прапорщиков…
Здрассте! Какие еще прапоры?!
Потом, лет через 10, эта злая каста
название приобретет с душком
белогвардейским. А сосед очкастый,
конечно, старшиною был. Так вот,
представь, читатель, не спеша идет
в уборную Лариса. Закрывает
дверь на щеколду. Ватные штаны
с невольным содроганием снимает.
Садится над дырою. Тишины
ничто не нарушает. Испускает
она струю… Но тут из глубины
ее за зад хватают чьи-то руки!..
И замер коридор, заслышав звуки
ужасные. Она кричала так,
что леденела в жилах кровь у самых
отважных офицеров, что барак
сотрясся весь, и трепетные мамы
детей к груди прижали! Вой собак
напуганных ей вторил за стенáми!
И, перейдя на ультразвук, она
ворвалась в коридор. В толпе видна
была мне белизна такого зада,
какого больше не случалось мне
увидеть никогда… Посланцем ада,
ты угадал, читатель, был во сне
обмоченный индеец Джо… Громада
Ларисиного тела по стене
еще сползала медленно, а Крошкин,
лишь подтянув штаны ее немножко,
схватил двустволку, вывалился в дверь
с клубами пара… Никого… Лишь вьюга
хохочет в очи… Впрочем, без потерь
особенных все обошлось — подруга
сверхсрочника пришла в себя, теперь
не помню, но, наверно, на поруки
был взят ассенизатор. Или суд
товарищеский претерпел якут.
А вскоре переехали мы в новый
пятиэтажный дом. Мела пурга.
Гораздо выше этажа второго
лежал сугроб. Каталась мелюзга
с его вершины. И прогноз суровый
по радио нас вовсе не пугал,
а радовал — занятья отменялась.
И иногда из школы возвращались
мы на армейском вездеходе. Вой
метели заглушен был мощным ревом
бензина… А веселый рядовой
со шнобелем горбатым и багровым,
наверно, обмороженным пургой,
нас угощал в курилке и суровым
измятым «Северком», и матерком.
Благодаря ему я был знаком
уже тогда с Высоцким, Окуджавой,
и Кукиным, и Городницким. Я
тогда любил все это… Тощей павой
на сцену клуба выплывала, чья
уже не помню, дочка. Боже правый!
Вот наступает очередь моя —
со сцены я читаю «Коммунисты,
вперед!»… Вещь славная… Теперь ее речистый
почтенный автор пишет о тоске
по внучке, что скипнула в Сан-Франциско.
Ей трудно жить от деда вдалеке,
без Коктебеля, без родных и близких.
Но все же лучше там, чем в бардаке
родимом, и намного меньше риска.
И больше колбасы. За это дед
клянет Отчизну… Через столько лет
аплодисменты помню я… В ту пору,
чуть отрок, я пленен был навсегда
поэзией. «Суд памяти» Егора
Исаева я мог бы без труда,
не сбившись, прочитать на память. Вскоре
я к «Братской ГЭС» припал. Вот это да!
Вот это книжка!.. Впрочем, так же страстно
я полюбил С. Михалкова басни.
Но вредную привычку приобрел
в ту зиму я — читать на унитазе.
Казнь Разина я, помнится, прочел
как раз в подобной позе. Бедный Разин!
Как он хотел добра, и как же зол
неблагодарный люд! Еще два раза
в восторге пиитическом прочел
я пятистишья пламенные эти.
И начал третий. «Сколько в туалете, —
отцовский голос я услышал вдруг, —
сидеть ты будешь?!» Папа был уверен,
что я страдал пороком тайным. Вслух
не говорил он ничего. Растерян,
я ощущал обиду и испуг,
когда отец, в глаза мне глядя, мерно
стучал газетой по клеенке. Два
учебных года отойдут сперва,
каникулы настанут — подозренья
папаши оправдаются тогда.