Окунев кашлянул и поправил фуражку.
— Где Зольский?
Но поручик был уже здесь. И тут Окуневу некоторое время пришлось наблюдать, как молодой белокурый офицер меняется в лице: то бледнеет, то покрывается алыми пятнами, глаза широко распахнуты, обессмысленный взгляд перебегает то на ротмистра, то обратно на труп… Окуневу невольно подумалось, что и он сам, должно быть, выглядит не намного лучше.
— Как это понимать, поручик? — произнес он не вполне своим голосом.
— Ты куда руку его вчера девал? — набросился он на мужика, явно не отдавая себе отчёта, что вопрос звучит несколько по-идиотски.
— Так, это… — пролепетал Чичерин. — Баба же забрала!
— Какая ещё баба?
— Ну, мать евойная… Лещинова, то есть. Я ж её, пятерню-то, псам швырнуть хотел, как ваше благородие велели… А тут баба ента нарисовалась — воем воет, умоляет позволить забрать сынову руку. Ну, я и позволил — жалко, что ли…
— Да ты… — задохнулся Зольский, — ты…
— Отставить, поручик! — осадил его Окунев, и тот застыл телеграфным столбом, только глаза продолжали ошалело метаться…
А ротмистр некоторое время подёргивал себя за усы: он чувствовал, что смысл чичеринских слов упорно от него ускользает.
— Ладно, — проговорил он наконец и обратился к Зольскому: — Поручик, берите Чичерина и ступайте с ним к этой… матери Лещинова… ну, и выясните там… — Окунев запнулся, не зная, как закончить.
Но поручик понял без лишних слов.
— Слушаюсь.
— Только без рукоприкладства! — на всякий случай бросил ему вслед ротмистр и повернулся к конвойным. — А этого, — он кивнул на труп, — пока убрать куда-нибудь, чтобы глаза не мозолил.
Лещинова встретила их молча. Поджатые губы пожилой женщины подрагивали, в покрасневших глазах затаилась тоскливая ненависть. На требование офицера предъявить отрубленную кисть ничего не ответила, безмолвно вынула откуда-то тряпичный свёрток. Чичерин по-гусиному вытянул шею из-за плеча поручика, стараясь не проронить ни слова…
— Ничего не понимаю, — Зольский яростно потёр лоб, таращась на покоившуюся в тряпице потемневшую пятерню.
Чичерин, смертельно бледный, торопливо перекрестился.
А женщина вдруг разжала губы.
— Верните тело сына, — в тонком, надтреснутом голосе сквозило горе. — Похороню по-христиански…
Зольского словно булавкой ткнули — так и передёрнулся весь.
— Ты мне поговори тут! Сына твоего спалить надо, а пепел по ветру развеять! И тебя вместе с ним! — Он шагнул к Лещиновой и прошипел: — Имей в виду, гадина большевистская: была б моя воля, я бы тебя в первый же день к сборне притащил да шомполов всыпал с полсотни — уж тогда, будь уверена, сынок твой по-другому бы запел! Благодари господина ротмистра — он у нас сердобольный не в меру, баб трогать не велит.
— А у тебя у самого-то мать есть? — раздался в ответ угрюмо-бесстрастный голос Лещиновой.
Поручик поперхнулся и побагровел: ноздри его раздулись, на скулах запрыгали желваки, рука стиснулась в кулак — и застыла в воздухе, нервно подрагивая… Какое-то время белокурый офицер буравил женщину взглядом, а та с отрешённым видом смотрела куда-то в пространство. Наконец Зольский порывисто встрепенулся, выплюнул сквозь зубы ругательство. Потом развернулся на каблуках и рванул дверь так, что чуть не сорвал её с петель. За ним, болезненно приседая, вышмыгнул Чичерин.
— Судя по твоим словам, знак это сатанинский, не иначе, — прогудел отец Фёдор, степенно вышагивая чуть позади ротмистра. Мохнатые его брови были озабоченно сдвинуты. — Ежели, конечно, не померещилось тебе, сын мой.
— Не померещилось, — вполоборота бросил Окунев. — Я ещё не совсем из ума выжил, батюшка. Говорю же: обе руки у большевика — левые. Сейчас сами увидите.
— Антихристово племя, — скорбно вздохнул отец Фёдор и что-то добавил полушёпотом, размашисто осеняя себя крестом.
В бревенчатом пригоне, куда снесли покойника, было темновато, и Окунев не сразу разглядел, что труп лежит вниз лицом.
— Вы что, нормально положить не могли? — рассерженно обернулся ротмистр к конвойным.
Те растерянно захлопали глазами и попытались было что-то сказать, но Окунев не был намерен выслушивать объяснения.
— Перевернуть! — прикрикнул он с раздражением.
Оба солдата кинулись выполнять приказание, но тут отец Фёдор чинным жестом остановил их, шагнул к трупу и наклонился, словно во что-то всматриваясь.
— А почему на него облачение неподобающей стороной надето?
Окунев глянул — и точно: распахнутый ворот гимнастёрки почему-то красовался на спине. А присмотревшись повнимательней, понял, что и подштанники надеты задом наперёд.
— Что это значит? — ротмистр окинул конвойных прищуренным взглядом.
— Не могу знать, ваше благородие, — залопотал один. — Мы его уложили, как и положено, на спину, и с одёжой все было в полном порядке… кажись…
Второй неуверенно кивал.
— Чудные дела, — проговорил священнослужитель, распрямляясь.
— Да вы на руки его посмотрите, отец Фёдор, — напомнил Окунев, всё ещё сверля глазами солдат.
— Посмотрел, сын мой, посмотрел. Самые обычные руки, вполне соответствующие человеческой норме.
— То есть как?! — ротмистр не верил своим ушам. И шагнул к трупу.
Но лишь убедился, что отец Фёдор прав: на сей раз руки у покойника были самые обыкновенные, одна левая, другая правая.
— Провалиться мне на месте, — еле выдавил Окунев. Он уже не знал, что и думать. В голове царил полный кавардак.
По слову священника солдаты всё же перевернули тело и уложили, как полагается. Отец Фёдор что-то забормотал над покойником, а ротмистр всё ещё не мог прийти в себя.
— Ну, вот что, — наконец пробасил отец Фёдор степенно, и Окунев встретился взглядом с его тёмными, блестящими глазами: на мгновение почудилось, что в них притаилась едва заметная усмешка. — Некогда мне тут про вывернутые пятерни выслушивать — мне сегодня в Сосновке надобно быть, а это добрых двадцать вёрст, да и непогода к вечеру должна разыграться — чуешь, как душно? А посему, сын мой, не буду тебя более задерживать. Советую принять чарку-другую вишнёвой наливочки — помогает. Бренные же останки, мыслю, потребно выдать матери усопшего, дабы смогла она предать их земле, согласно христианскому обычаю…
Окунев лишь оторопело кивнул.
Отец Фёдор покачал головой и вышел из пригона.
Несколько мгновений ротмистр бессмысленно провожал взглядом удаляющуюся чёрную спину, потом спохватился.
— Так ведь кисть-то… — начал было он, но сейчас же махнул рукой. Левый висок болезненно засаднило, и Окунев прижал ладонь к потяжелевшей вдруг голове.
А взгляд вновь упал на распростёртого у ног покойника. Ротмистра не покидало ощущение, что труп выглядит как-то не так. Казалось, обезображенное побоями лицо большевика уплыло куда-то, а вместо него появилось другое… как будто мертвеца тщательно обмыли и привели в порядок: ни синяков, ни ссадин… Можно подумать, Лещинова и пальцем вчера не трогали! Тогда, повинуясь внезапному порыву, Окунев нагнулся, оттянул с шеи покойника ворот напяленной задом наперёд гимнастерки… И обречённо простонал: ни малейшего следа от верёвки! Словно и не было никакой казни! А зубы-то, зубы — ни одного выбитого!… Да что же это такое творится?!
Против воли он протянул руку и коснулся оголённой шеи недавнего врага, но пальцы встретили лишь холод мертвой плоти. Сквозь стиснутые челюсти прорвалось невнятное ругательство.
А в мозгу тоскливо заскрипела мысль:
«Боже, да мы тут все сходим с ума…» Разум уже и не пытался искать иных объяснений. Стало вдруг тесно дышать — Окунев торопливо выпрямился, непослушные пальцы рванули пуговицу тугого воротника…
В воротах возник Зольский — по издёрганному лицу было понятно, что визит к матери Лещинова прошёл не в его пользу.
— Ну, что там? — отрешённо спросил Окунев, глубоко втягивая всей грудью тяжёлый, словно загустевший воздух.
Поручик попытался что-то ответить, но, как видно, не мог с ходу облечь переполнявшие его чувства в слова. Впрочем, ротмистру уже было всё равно.
— Так я и думал, — чуть ли не равнодушно кивнул он и вытер тыльной стороной ладони мокрый, холодный лоб. — Распорядитесь, поручик, чтобы тело Лещинова выдали матери.
Зольский растерянно замигал.
— Но, господин ротмистр…
— Делайте, что вам велено, — повысив голос, оборвал его Окунев. И, чуть поколебавшись, добавил: — А заодно потрудитесь помочь предать покойного земле. — И, резко развернувшись, направился вон из пригона.
— На скотском кладбище ему место, сволочи красной… — донесся до него приглушённый голос Зольского.
Но Окунев пропустил слова поручика мимо ушей и не обернулся.
Сейчас он мечтал только об одном: оседлать бы Воронка, вскочить в седло — да и убраться отсюда прочь, пуститься намётом по лугам мимо желтеющих берёзовых колков, вдыхать прелый и прохладный аромат ранней осени, доскакать до самых Алтайских гор… И тоска разъедала душу от того, что было это невозможно…
Голос матери Семёна Лещинова был приглушённым, печальным.
— Вот так оно и вышло: не успела я толком замужем походить, как вдовой сделалась. А как поняла, что ребёночка под сердцем ношу, так и отправилась к бабке Агафье. Она завсегда сказать могла, кого ждать — мальчонку али девочку. Иные, бывало, и ведьмой её звали. Вот она-то и открыла, что двойня у меня должна быть — два сынишки, значит.
«Только, — говорит, — не родишь ты их, двоих, живыми-то. И сама после этого недолго протянешь». Я как услыхала такие страшенные слова — и ну рыдать, слёзы лить. А бабка Агафья и говорит: «Помогу я тебе, дитятко. Сделаю так, что и ребёнка выносишь, и сама жива-здорова будешь». Отблагодарила я тогда её, чем могла. А она что обещала, то и сделала.
Родила я в положенный срок одногоединственного мальчонку — Сёмушкой потом нарекли. А второго-то как не бывало. Я тогда ну к бабке Агафье приставать: как же так? А она: лучше радуйся да помалкивай! Сына родила, сама жива осталась — чего ещё надо? Говорит так, а сама посмеивается, точно хитрит… Ну, я опять в долгу не осталась. А тут отец как узнал — рассерчал. «Дура! — на меня кричит. — Ума у тебя, что у курицы! Одурачила тебя макитра старая, а ты уши развесила!» Схватил меня за руку и потащил к бабке Агафье. Дверь ногой распахнул. «Сказывай, — кричит, — чего ты тут дочери моей наплела, ведьма хвостатая!» И так он на неё наседал, так ругался, что не выдержала Агафья — глазами засверкала, взъерошилась вся. «Так-то, — говорит, — ты меня величаешь заместо благодарности! Ладно же, отвечу тебе! Чтоб дочь твою спасти, устроила я так, чтобы она одного-единственного ребёнка родила. Только второй-то мальчуган никуда не девался. Как подрастет ваш Сёмушка, так сами примечать станете: натворит он чего-нибудь, а объяснить потом толком не сможет, как всё вышло. Будто кто другой за