Литературные беседы. Книга первая — страница 55 из 75

ко человек – родоначальник Артамоновых — с небольшими деньгами, смекалистый и смелый. Среди провинциальной обломовщины, среди всеобщей лени и спячки Артамонов затевает предприятие. Счастье всегда со смелыми, дело его имеет успех. Сыновьям его уже не нужна отвага отца. Они становятся хозяевами предприятия уже богатого я мощного, они только расширяют его. При них оно достигает наибольшего расцвета. Но дух стяжания не передается по наследству. Внуки Артамонова тронуты городом, городским учением, их одолевают сомнения. В крепкую купеческую среду они вносят разложение, вольнодумство, порой сентиментальность. В них нет хищности старших. Крушение артамоновского дела настает с революцией, но задолго ясно, что оно к этому крушению идет.

Горький рисует стариков-Артамоновых довольно непривлекательными чертами. Казалось бы, младшее поколение, идущее старикам на смену и их «отрицающее», должно было быть человечнее, и смена эта должна была бы дать существованию зверски грубому, зверски хищному некоторое благообразие. Но, как ни странно, вторжение младших Артамоновых в жизнь ощущается как нарушение порядка – пусть жестокого, но все-таки разумного, — как начало общей неразберихи и гибели. Прежний, удачливый купеческий быт обрисован у Горького если и не с сочувствием, то все же с уважением, и притом настолько заразительным, что когда этот быт трещит и разваливается, его жалеешь.

А жалеть ведь нечего. В романе Горького вероятно, скрытая «идея». Согласно ей, распад дела Артамоновых есть явление естественное. Согласно ей, любостяжание к добру не ведет. И как более узкий вывод — по идее романа, в разложении старой России повинны те, кто «рублем божились, рублю молились». Однако все же быт купцов Артамоновых был установившейся формой жизни, и всякое исчезновение формы, всякое распадение ее и возвращение жизни в хаос ощущается болезненно. Кажется, что это распадение есть очередная неудача в попытках окончательно облагородить, упорядочить, устроить жизнь. Забываешь, что оно в ходе бытия неизбежно. Оттого, когда в конце романа выселенный из дому старик-миллионер Артамонов гневно отшвыривает корку черствого хлеба, последнее свое достояние, — читателю все-таки становится грустно. Люди жили, работали, скопидомничали, боролись — все ни к чему. Я сказал, что в романе удушливый воздух. Да, — потому что все в нем происходит в грубейших, в самых низких плоскостях жизни, где люди только и делают, что вырывают друг у друга корки хлеба, держат один другого за горло, «борются за существование». Ни искры света в этом аду, ни проблеска духа. Пожалуй, в России «Дело Артамоновых» сойдет за образец классового творчества, и, право, на это есть некоторые основания. Конечно, второй план, второй смысл в романе есть, и, как всякое художественное произведение, роман Горького не исчерпывается рассказанным в нем случаем. Но быт так тяжел, так тленен, что за ним почти ничего не видно. Люди похожи на куски мяса и костей, а душ в них нет.

Замысел романа сложен, но едва ли глубок. Печати «вечности» на нем нет, той печати, которая иногда горит на произведениях значительно меньшей художественной силы. А ведь мир – и в частности русский человек – сейчас в искусстве особенно жаден, особенно требователен к бескорыстию, к восторгу, к полету. Поэзия, хотя бы в самом обывательском смысле «поэтичности», ему сейчас особенно дорога. Я не решусь привести этому историко-бытовые обоснования и как бы то ни было объяснить это пристрастие. Тут легко впасть в метафизическую путаницу или в упрощенные эмигрантские толки. Дело, вероятно, проще первых и таинственней вторых. Но несомненно, что мир сейчас холоден ко всему, в чем нет «духа музыки», что отличается широтой, а не глубиной устремления. Вот пример. Недавно был юбилей Салтыкова-Щедрина. Прекрасный, замечательный, первоклассный писатель — кто спорит? Однако вспомнили о нем как бы по принуждению, с интересом, но без любви. Условия жизни не так еще изменились, внешне многое в Салтыкове еще живо. Но чужд, по-видимому, дух его, весь строй его мысли и чувства, растекающиеся по горизонталям, а не по вертикалям. То же, с оговорками, хочется сказать и о романе Горького.

Этот роман написан мастерски, он увлекателен, необычайно целен. Но одушевления, которое объединяет и связывает все наиболее значительное в литературе нашего времени, дрожи и внутреннего «пения» в этом романе нет.


< Л. СЕЙФУЛЛИНА. – «ПОСЛЕДНИЙ ОТДЫХ БРЮСОВА» Л. ГРОССМАНА >

1.

Всякий раз, когда принимаешься писать о каком-либо из новых, типично советских писателей, бывает трудно приступить к делу. Еще до того, как назвать имя автора, чувствуешь себя увлеченным и унесенным потоком бесчисленных, всем знакомых суждений о литературе тамошней и здешней, о том, где лучше пишут и где можно лучше писать, о том, едина ли русская словесность или непоправимо рассечена надвое.

Каюсь, увлечен бываешь этими мыслями не по своему сочувствию им. Мне лично кажется, что эти мысли в самой сущности своей глубоко праздные. Но это одни из редких суждений, в которые люди сейчас вкладывают страсть, и потому они выгодно выделяются среди тех получувств и полумыслей, которыми мы большей частью пробавляемся. В круг их сходишь иногда против воли. «К добру и злу постыдно равнодушны» – это ведь последняя ступень падения человека, канун гибели. Лучше ошибиться в том, что добро и что зло, чем совсем о них не помнить. Поэтому грубоватые и прямолинейные, но страстные мысли о литературе «там и здесь» даже и с эстетической точки зрения привлекательнее иных тончайших, но холодных умозрений.

Л. Сейфуллина и ее творчество – это, конечно, «там». Ее первые романы вызвали в России общий восторг, и лишь недавно этот восторг остыл. Она связана с новым русским бытом и темами, и влечениями, и еле уловимым, но отчетливым «говорком». Поэтому она и настраивает скорее на общие мысли о советском словесном художестве, чем на рассуждения о ней самой. И приходится себя сдерживать.

Надо, однако, сразу сказать, что особого внимания или пристального разбора ее личное творчество не заслуживает. Ранние произведения Сейфуллиной знакомы мне не все. Говорят, они лучше теперешних. Но едва ли разница очень велика. Недавно вышедший новый том собрания ее сочинений, включающий роман «Встреча» и повесть «Линюхина Степанида», производит впечатление довольно безотрадное. Роман написан бойко. Вся его поверхностно-легковесная часть — описания в заведомо выигрышных, «ударных» сценах, характеристики наиболее эффектных героев — выполнена сравнительно удачно. В романе повествуется про шустрого крестьянского мальчишку, из солдат превращающегося в самозванца-доктора и после многих приключений расстрелянного. Читается ромам легко. Но плоскость замысла и фальшь основной интонации убеждают, что Сейфуллина — достойная соратница Арцыбашева или Лаппо-Данилевской. Разница приемов, школ, вкусов, культур значение имеет второстепенное. По существу, это такая же «стряпня», и следует заметить, — что в прославлении Сейфуллиной советская критика проявила большую близорукость, чем когда бы то ни было. Ни одной из других московских знаменитостей, ни Бабелю, ни Леонову, ни даже Пильняку Сейфуллина, конечно, не чета. Хороши ли, плохи ли те — они все-таки в стремлениях своих художники. А Сейфуллина – типичная поставщица ходкого товара, изворотливая, смышленая, но бездушная.

Прочтя «Встречу», еще сомневаешься. Но после «Линюхиной Степаниды» сомнения рассеиваются. Это история о темной деревенской бабе, превращающейся в благородную, идейную, героическую коммунистку, так лубочна, так глупа и лжива, что руки опускаются. Подлинно, «ниже всякой критики». Думается мне, что именно эта повесть и погубила Сейфуллину в глазах советских ценителей, столь внезапно к ней охладевших.

2.

В только что вышедшем в Москве сборнике «Свиток» помещена интересная статья Леонида Гроссмана «Последний отдых Брюсова». В ней рассказано о том, как за несколько месяцев до смерти Брюсов гостил в Крыму, на даче Максимилиана Волошина.

Статья написана серовато и претенциозно. Гроссман увлекается высоким слогом, своим многословием, качества невысокого. Но это не важно. В статье передан образ Брюсова в последние годы, и хорошо в ней то, что к этому образу у автора есть благоговение. «Великим поэтом» мы вслед за Гроссманом Брюсова, может быть, и не назовем. Но вся русская поэзия за последнюю четверть века столь многим Брюсову обязана, и так часто об этом теперь забывают, что не хочется с Гроссманом спорить. Наоборот, думаешь и надеешься: да не окажется ли он прав, в самом деле?

Гроссман рисует Брюсова усталым, печальным, очень одиноким. В Крыму Брюсов слегка оживился. Он встретил у Волошина несколько старых друзей, много молодежи. Он устраивал поэтические игры-состязания. Он читал свои новые стихи. Но оживление длилось недолго. Брюсов предчувствовал свой конец, и не столько физическую смерть, сколько конец своей поэзии и своего поэтического царствования. Его стихи последних лет встречались общим недоумением. Вероятно, он сознавал, что вдохновение слабнет, силы изменяют, и тем ревнивее он отстаивал свои новые стихи, почти навязывал их, в ущерб прежним.

Гроссман рассказывает:

«Кто-то обратился к Брюсову с просьбой прочесть его давнишнее стихотворение "Антоний".

— О, нет, это так давно писано, я от этого совершенно ушел. Это словно не я писал…

И вместо торжественно-звучного, "сладостного" стихотворения об Антонии, Брюсов читал куцые, почти какофонические строки:

Путь по числам? Приведет нас в Рим он

(Все пути ума ведут туда)

То же в новом — Лобачевский, Риман,

Та же в зубы узкая узда.

…Тень глубокой утомленности и скрытого страдания не покидала его. Часто он казался совершенно старым, больным, тяжко изнуренным полувеком своего земного странствия. Когда он сидел иногда, согнувшись на ступеньках террасы, в легкой летней сорочке, без пиджака, когда, перевязав мучившую его больную руку, жестикулировал во время беседы одной свободной рукой, когда читал