Изображается ли кассир-растратчик, малолетний бандит, какая-нибудь выжившая из ума замоскворецкая старуха — современный беллетрист нередко оказывается на высоте задачи, пишет картинно и бойко. Но чуть дело дойдет до строителя нового быта — внезапный крах: ни одной живой черты. Предфабзавком Иванов похож на комбрига Петрова, как две куклы из одной коробки. Конечно, коммунизм ведет ко всеобщему уравнению, — кто этого не знает? Но даже Лелевичу не верится, чтобы эта цель уже была достигнута и чтобы род людской уже «воскрес с Интернационалом», как поется в коммунистическом гимне. Идеализация слишком грубая и однотонная даже и его не удовлетворяет.
Нетрудно понять, почему новый человек не дается новым авторам, упорно и настойчиво пытаю щимся его «уловить», «выявить» или «отобразить». Один из здешних, зарубежных критиков недавно воскликнул:
«Почему звание коммуниста лишает права вход в сады российской словесности, а звание монархиста нисколько не служит тому помехой? С каких это пор справка о политической благонадежности необходима для выдачи аттестатов литературной зрелости?»
Критик этот, человек явно недалекий, вероятно считал, что он наносит решительный удар политическому ослеплению эмиграции, борется с ее «обскурантизмом». Если бы это было так — ему можно было бы сочувствовать. Но это совсем не так. Критик не додумал своей мысли, — хотя мысль была коротенькая, и додумать ее было легко. Коммунистическая идеология ведь безоговорочно перечеркивает целый ряд понятий, которые для нее лишь бред, мистика и «религиозный дурман, выгодный классу поработителей». Он признает только непосредственно полезное. Коммунизм категорически предписывает человеческому сознанию программу не только политическую, но и душевную, притом программу настолько жесткую и прямолинейную, что никаким личным толкованиям она не поддается. Программа эта исключает всякое сомнение: в бухаринской «Азбуке» на сорока страничках даны ответы решительно на все «проклятые» вопросы. Если бы наш критик об этом подумал, он едва ли стал бы утверждать, что коммунист — человек, принявший предписанную ему свыше, готовую, не подлежащую изменениям форму духовной жизни, — имеет в искусстве те же возможности и те же права, что и другие люди. Если бы он об этом подумал, он понял бы что, становясь коммунистом, человек для искусства умирает. «Все выяснено. О чем писать и что писать – кроме популярных руководств».
Быть может, и настанет когда-нибудь на земле прочный муравейникоподобный рай, — но это, наверное, будет рай без поэзии. В лучшем случае, только какой-нибудь новый Мейерхольд поставит «ревизора» в окончательно созвучных эпохе тонах.
Но вернемся к новому человеку и его изображению. Тип не есть схема. Одно из двух: или образ большевика оказывается «художественно неубедительным», или он «идеологически не выдержан», у талантливых писателей почти всегда второе. Марксистская критика сетует: «Да, буйно, свежо, и захват есть, и запах почувствован, но что-то не то, не наше. Когда же придет наше?»
Никогда не придет, господа.
Что коммунизм! История литературы знает попытки схематического, программного творчества на «платформе» поглубже и почеловечнее бухаринской. В пятидесятых годах прошлого века некий французский писатель хотел доказать, что можно написать роман «об истинно христианских героях, с христианскими чувствами и христианским языком». И такой роман он написал. Папа одно время думал даже занести эту книгу в Индекс, надеясь, что хоть после этого ее кто-нибудь прочтет.
Максим Горький в большой статье, скромно озаглавленной «Заметки читателя» (альманах «Круг»), тоже убеждает молодых беллетристов заняться «положительным типом». Статья эта есть обстоятельное и кропотливое развитие старого горьковского положения: «Человек — это звучит гордо!»
Горький скорбит о том, что «ветхий Адам более понятен и более интересен молодой литературе, чем Прометей, похититель небесного огня и враг богов».
Прометея к большевикам он не приравнивает. Он даже не произносит этого слова вовсе. Его рассуждения шире и расплывчатее. Горькому грезится «человек-товарищ», который «имеет право гордиться собой», «самое загадочное из всех, населяющих землю, существо, одаренное безграничной силой воображения, неутомимой жаждой творчества, дерзкой страстью к разрушению содеянного им и т. д.», «враг природы, окружающей его, создатель второй природы на основе познанных и порабощенных им сил первой»… Но, обращаясь к писателям, живущим в России, хорошо зная, что им позволено и что запрещено, утверждая тут же, что «в России возникла форма государства, цель которого дать свободу творческим силам всей массы народа» и что «еще не было и нет государственной организации, которая заботилась бы о культурном воспитании народа так умело и усердно, как это делается в России», — Горький должен был бы поставить точку над i и объяснить, чего, собственно, он хочет от молодых беллетристов и к чему их зовет. Какого Прометея надлежит им изображать? «Гордись, человек!», наперекор поучению Достоевского «смирись, человек!», — это у Горького ясно. Но каково должно быть реальное, конкретное, повседневное содержание этой гордости, должен ли Прометей надеть кожаную куртку — об этом Горький молчит.
Статья очень запальчива по тону. Горький с ядовитой иронией пишет о «любителях духовной чистоты, кротости и покорности», будто он полемизирует с каким-нибудь неугодным ему второстепенным журналистом и забыл, какие были имена в списке этих «любителей». Он заявляет, что у него «нет желания убеждать в чем-либо людей, униженных и оскорбленных собственным их бессилием». С притворством он говорит: «Наивность — мой горб, его несомненно исправит могила»…
Любопытная статья. Любопытно, что под столь полинялыми, потрепанными, много раз битыми знаменами, как «человек — это гордо!», Горький еще рвется в бой. Подивимся «безумству храбрых».
Почему «человек — враг природы» и «природа — главный враг человека», — как настойчиво повторяет Горький?
Это, впрочем, распространенный взгляд. Когда Линдберг прилетел в Париж, половина французских газет вышла с заголовком: «L'Atlantique est vaincu». В этой фразе был горьковский привкус: природа-враг.
Ничем этот взгляд не оправдан. Ни на чем он не основан. Пусть Горький сколько угодно твердит о прогрессе, — если прогресс привел его к этому ощущению, не велика прогрессу цена. Люди знали и другое:
Была ему звездная книга ясна,
И с ним говорила морская волна.
Тот, о ком сказаны эти слова, стоял на высшей ступени человеческого развития. Но и на первой ступени возможно то же чувство. Вспомните наших «пустынников», с темным лесом за спиной и медведем у ног.
Как бы ни гордился, чем бы ни гордился человек, если ему кажется, что природа — враг его, он в конце концов неизбежно придет к отчаянию. Одиночество наполнит душу его страхом. И тогда, вероятно, он пожалеет, что не был доверчив
Об Илье Эренбурге я когда-то слышал анекдот. Известнейший из молодых московских поэтов восторженно говорил:
«Эренбург! Какой умный человек… какой образованный человек! Везде побывал, все знает, обо всем говорит… И ведь какой талантливый! Ну, вот подите — прошу, прошу его, напиши, наконец, что-нибудь порядочное! Нет, не хочет!»
Прочел я новый эренбурговский роман «В Проточном переулке» и вспомнил лукавого московского поэта: «Нет, не хочет». Даже еще сильнее упирается в своем нежелании: «Проточный переулок» совсем плохой роман, хуже прежних. Изображается в нем глухой уголок Москвы и его обитатели. Купцы, мелкие служащие, беспризорные дети, бывшие люди. В центре некий Юзик, задуманный до того неоригинально, что даже удивляешься, как это ловкий Эренбург, всегда гоняющийся за остротой и новизной, не почувствовал скудости своей выдумки. Юзик, горбун-скрипач, нищий и влюбленный, мечтательный и несчастный, не находящий в мире приюта, безумец среди трезвых — знаком по тысяче книг. Это обычный, трафаретнейший романтический образ. Есть в романе и традиционная «славная девушка», Таня, обращающаяся в конце повествования, после многих перипетий, к Юзику с прочувствованным письмом. Он томится, она томится. Таня вышла замуж за коммуниста, муж ее «добрый, умный, честный», — но он ее не понимает. У него на все один ответ: «Это от нашей экономической отсталости». А Тане хочется плакать, поговорить «по душам»…
Из этого материала мог бы все-таки получиться роман. Но пряничность и бумажность эренбурговских героев до того ощутима, что ими невозможно заинтересоваться. Полное отсутствие дара творить «живых людей» Эренбург мог бы на крайность заменить другими качествами. Но и их нет. Стиль безличен и текуч, как вода. Фантазия «трепещет крылышком, как слабенький птенец». С натурализмом покончено, но еще ничего другого не найдено. Это какой-то Боборыкин, начитавшийся Жироду.
А лирические отступления! Бредут мальчики по шпалам: «…И сдается мне, идет это наша Россия, такая же ребячливая и беспризорная, мечтательная и ожесточенная, без угла, без лавки, без попечения, страна-дитя, уже все испытавшая, идет она от Скуратова до Выполкова, от Выполкова еще куда-нибудь, все дальше и дальше, по горячей пустой дороге, среди чужих колосьев, чужого богатства. Кто встретится ей — скуратовские пассажиры или сердобольный помлекарь и — сердце здесь останавливается, сил нет спросить — и дойдет, дойдет ли она?..»
Читатель! Не совестно ли вам за автора, предполагавшего, очевидно, что вы — после Гоголя и Руси-тройки! — не разберете, какую слащавую дребедень он вам подносит в качестве «духовной пищи», какой жалкий копеечный лиризм? Правильно говорят: бумага все терпит. Если бы не это долготерпение, она под эренбурговским стихотворением в прозе рассыпалась бы от стыда и от злости.