«Поэзия океанских островов предполагает кораблекрушение, и надо, чтобы человек спасся, вышел на берег без человеческих тропинок и начал жить по-новому среди невиданных зверей и растений, – пишет Михаил Пришвин в «Песцах». – Без кораблекрушения жизнь на ограниченном пространстве, где всё стало известным до мельчайших подробностей, где нет даже просто людей прохожих, безмерно скучней, чем на материке, но только творцами робинзонов был дан в своё время такой толчок, что от чар океанских островов мы до сих пор не можем освободиться и болеем островным ревматизмом. Я говорю о тех нас, кто в своё время зачитывался морскими романами и сокращённым для детей Робинзоном. И должен сказать, что на острове Фуругельма в Японском море среди цветов и птичьих базаров, наблюдая жизнь голубых песцов, я не только не потерял, но даже и подогрел в себе эту островную детскую сказку. Но потом на более близких к материку островах архипелага Петра Великого романтика моя начала пропадать».
Написанный по итогам приморской поездки «Женьшень» (рабочее название – «Эрос», при первой публикации в журнале «Красная новь» в 1933 году – «Корень жизни») справедливо считается одной из вершин Михаила Пришвина. Сам он называл эту повесть «единственной вещью, написанной мной свободно». В 1934 году записал: «Выход книги “Жень-шень”. Перечитываю и удивляюсь, – откуда взялось!» Дальше: «А. М. Коноплянцев[324] восхищен “Жень-Шенем” и считает, что повесть войдёт в мировую литературу. Я сам это думаю и стараюсь только не придавать этому большого значения, а то возомнишь о себе, и это будет мешать дальнейшим исканиям».
Это уже не очерк, а художественная проза. В «Женьшене» Михаил Пришвин очевидным образом отделяет автора от лирического героя, придумав тому военную биографию (повествование ведётся от имени ветерана Русско-японской, который с трёхлинейкой возвращается из Маньчжурии на родину). Важный герой повести – китаец-корнёвщик Лувен. Прототипом последнего, вероятно, стал мелькнувший в дневнике писателя «богомольный китаец Ювен-юн», но ещё более явно Лувен наследует арсеньевскому Дерсу. «Мне бы очень хотелось иметь такого друга, каким был Дерсу для Арсеньева. И будь у меня Дерсу, книжка моя была бы гораздо интереснее…» – однажды записал Пришвин. Лувен, который, подобно Дерсу, называет рассказчика «капитан», – не только духовный потомок арсеньевского гольда, но и вероятный двойник автора. Не случайно Лувен повторяет: «Моя сейчас понимай, как твоя»[325].
Женьшень на Дальнем Востоке окружён настоящим культом. По легенде, он родился от молнии, ударившей в горный ручей. По-китайски «женьшень» означает «человек-корень». Корейцы называют его «инсам», приморские аборигены – «панцуй». Корень этого растения из семейства аралиевых формой действительно напоминает человека. Считается, что чудодейственный женьшень – царь растений – продлевает молодость. «Китайская медицина приписывает корню женьшеня различные целебные свойства даже при таких болезнях, как истощение сил, чахотка… Поэтому в Китае платят за него громадные деньги», – писал Николай Пржевальский. Его последователь Владимир Арсеньев добавлял: «Трудно допустить, чтобы все корейцы и все китайцы… заблуждались… Европейцы до сих пор подвергают осмеянию чужую медицину только потому, что ничего в ней не понимают». Арсеньев сравнивал восточные легенды о женьшене с «жизненным эликсиром» европейских алхимиков.
В дальневосточном дневнике Михаила Пришвина находим такую запись: «Китаец взялся мне консервировать жень-шень. – Ты, – говорит, – его наливай в рюмочку водки, много нальёшь – кровь из носу пойдёт, налей поменьше, и в глазах станет так чисто, тебе захочется к твоей мадаме. – Эти прелюдии, – сказал мне на это вечером торгпред Иван Ефимыч, – и мне когда-то говорили. Я тоже просил китайца настоять мне жень-шень. Получил от него бутылку спирту. И как раз приехал ко мне приятель, никакого вина не было. Думал, думал и дал ему рюмочку жень-шеня, за рюмочкой по другой выпили, по третьей, и кончили бутылку. Утром жена и говорит: “Никакой пользы от жень-шеня я не вижу”».
Компетентные люди предполагают, что напиток у Ивана Ефимовича был неправильный – из настоянного уже много раз, давно отдавшего все полезные вещества корня. Выдающиеся адаптогенные и тонизирующие свойства женьшеня доказаны наукой. В 1961–2002 годах в приморской Староварваровке даже действовал специализированный совхоз «Женьшень». Препараты из продукции совхоза применялись в военных госпиталях, использовались для реабилитации космонавтов после возвращения на Землю.
Лирический герой пришвинской повести, сумевший благодаря корню жизни обрести любовь и душевное равновесие, в финале говорит: «Я могу себя назвать одним из самых счастливых людей на земле». В «Женьшене» Михаил Пришвин примиряет прошлое с настоящим, Восток с Западом (рефлексирующий европеец и азиат Лувен не противостоят друг другу, а творчески взаимодействуют, организуя оленепитомник; «Женьшень» можно понимать и как книгу о гармоничном сосуществовании России с Китаем), себя – с советской действительностью (не случайно повесть, насыщенная подтекстами и скрытым смыслом, начинается со слов: «Звери третичной эпохи Земли не изменили своей родине, когда она оледенела…», а заканчивается торжественным: «…Вступаю в предрассветный час творчества новой, лучшей жизни людей на земле»), постигает и принимает мир во всей его противоречивости и сложности. «Пришвин – не “дедушка Мазай”, спасающий зайчиков. Он действительно создатель глубокой, если не сказать мистической русской прозы, но не “про заек”. Пришвин – представитель Серебряного века, со сложнейшим мировоззрением, где есть место и богоискательству с богостроительством, и модернистскому пониманию Эроса, и славянофильским исканиям. Его “Женьшень” – воплощённая утопия русского Серебряного века. Он не нашёл её на своём любимом Севере, не нашёл в Свердловске… Его спасла поездка на Дальний Восток», – считает литературный критик Александр Лобычев.
Михаил Пришвин отправился на Дальний Восток в сложную для себя пору, в состоянии душевного разлада. Эта поездка кажется не столько командировкой, сколько бегством, попыткой эскапизма. Но здесь, на краю страны, писатель сумел переосмыслить жизнь и своё место в ней, вновь обрёл духовную опору и утраченную было гармонию, увидел связь природы и культуры, нашёл смысл собственного существования, ощутив свою связь со всем миром.
После возвращения с Дальнего Востока и публикации «Женьшеня», пишет биограф Михаила Пришвина Алексей Николаевич Варламов, вчера ещё гонимый, затравленный писатель снова оказался на коне. В 1934 году на Первом съезде Союза писателей СССР Пришвина избрали членом правления.
Женьшень оказался для него поистине животворным корнем. Писатель увидел в нём не просто целебное растение, но символ вечной жизни.
В его дневнике можно найти и такие слова: «Но и этот Ж. Ш., содержащийся в самом человеке, находить и понимать не менее трудно, чем находить его прежнему китайцу среди дикой природы… Жень-шень – это социальное явление».
«Русскому всё непонятно на Д. В.»
Главным своим произведением Михаил Пришвин называл дневники, которые вёл в течение полувека. Дальневосточный дневник 1931 года, полностью опубликованный только в 2006 году (около 300 листочков из журналистского блокнота «Известий»), чрезвычайно интересен. Его изучение наводит на параллели с чеховской поездкой на Сахалин: писатель продолжал открывать «Дальвосток» для себя и других (единый Дальневосточный край только в 1938 году разделили на Хабаровский и Приморский; поэтому «приморье» Пришвин пишет с маленькой буквы – как обозначение любой местности, лежащей при море; Короленко по тем же причинам в сибирских воспоминаниях писал с маленькой буквы «дальний восток» – термина «Дальний Восток», обозначающего вполне конкретный регион, ещё не было).
Михаил Пришвин записывал русские и латинские названия растений и животных, изучал экономику женьшеневого промысла и пантовых хозяйств, сплавляя воедино биологию, географию, социологию и в этом смысле продолжая Антона Чехова и Владимира Арсеньева. Восхищался лимонником и амурским бархатом – пробковым деревом, записывал местные словечки – русско-китайский пиджин: манзы, хунхузы, купеза (купец), машинка (мошенник)… Наукообразные записи перетекали в прозаические наброски: «Есть вид кукушки (поменьше нашей и кричит она не по-кукушечьи, а вроде как бы: “продам берданку, куплю винчестер”). По китайским поверьям её нельзя увидеть, и она стережёт жень-шень, увидишь и услышишь её только в тот момент, когда нашёл жень-шень. Русские же эту кукушку видят и слышат часто…»
Дневник содержит ряд неточностей, неизбежных при записи с чужих слов. Так, Михаил Пришвин пишет: «Господствующая сопка во Владивостоке “Тигровая”, названа потому, что ещё в 1905 году тигры снимали с батарей часовых». Владивостокский краевед Нелли Григорьевна Мизь справедливо указывает: Тигровая – не господствующая высота, да и в 1905 году никаких тигров на ней уже не водилось. С другой стороны, подобными историями во Владивостоке и сегодня потчуют доверчивых приезжих, а мифы порой характеризуют время и место красноречивее, нежели сухие факты.
Михаил Пришвин приводит и другие байки – о егере, которого якобы утащил в море гигантский осьминог, о черепахах и барсуках, стремящихся откусить мужчине половые органы: «Клыков рассказывал, будто в Амуре есть черепаха, которая хватает человека всегда за яйца во время купанья. Раз было прихватила черепаха человека и створками своими прикрыла его вещи. Человек помертвел. Хорошо, тут на берегу была китайская кузница, и черепаху заставили раскрыть створки калёным железом. Барсук будто бы тоже стремится схватить человека за причинные места. Знакомый Клыкова таким образом лишился одного яичка».
Нелли Мизь отмечает: заметки Михаила Пришвина о видных приморских предпринимателях дореволюционной поры – Янковских и Бринерах – «лишены не только уважительной почтительности, но даже простого интереса к их судьбам и их вкладу в дело освоения края». Это, конечно, примета времени: говорить о вкладе «капиталистов» в развитие территории при советской власти было не принято.