В самом начале Второй мировой войны в газете «Возрождение» печатается его серия «Дни». Однако уже в 1940 году, когда Германия оккупирует
Францию, все публикации прекращаются, Зайцев надолго умолкает. Сам Борис Константинович остался в стороне от политики и войны. Как только Германия была разгромлена, он вновь возвращается к прежней религиозно-философской тематике и в 1945 году публикует повесть «Царь Давид».
В 1947 году Зайцев Борис Константинович начинает работать в парижской газете «Русская мысль». В том же году он становится председателем Союза русских писателей во Франции и остается им до последних дней своей жизни. В 1964 году печатает рассказ «Река времени» – последнее опубликованное произведение писателя, завершающее его творческий путь. Находясь вдали от России, но пристально вглядываясь в ее судьбу, Зайцев, как отмечали его биографы, все отчетливее стал прозревать сияющий лик Святой Руси. В своем дневнике писатель отметил: «Если возможно счастье, видение рая на земле, – грядет оно лишь из России».
Писатель совершил два паломничества – на Святую гору Афон в Греции и на Валаам (последний относился после революции к Финляндии, а потому был открыт для посещения русскими эмигрантами). «Неслучайным считаю, – отмечал Зайцев, – что отсюда (из Европы) довелось совершить два дальних странствия – на Афон и на Валаам, на юге и на севере ощутить вновь Родину и сказать о ней…». И своими произведениями писатель убедительно доказывал непостижимую духовную высоту Руси и русского человека, способного на великий подвиг. В его произведении «Преподобный Сергий Радонежский» образ великого русского Святого еще раз напоминал о лучшем – Божественном начале в русском народе.
Борис Зайцев скончался в возрасте 91 года в Париже 21 января 1972-го и был похоронен на кладбище Сен-Женевьев-де-Буа, где покоятся многие русские эмигранты.
Смелый шаг
«До сих пор не могу с точностью объяснить, почему, окончив Сорбонну в 1967 году, я выбрал творчество Зайцева для своей магистерской диссертации, – вспоминает сегодня живущий в Ницце Ренэ Герра. – Что это было: наитие? интуиция? предназначение? Мог ли я тогда себе представить, что делаю отчаянно смелый, даже дерзкий шаг? Мог ли предвидеть его последствия: высылку из Советского Союза в марте 1969 года; «волчий билет», притом не только в СССР, но и во Франции, где меня отвергли раболепствовавшие перед Кремлем здешние слависты; навешенный на меня ярлык «друга белогвардейцев»…
Профессор Гранжар предложил мне писать диссертацию о Глебе Успенском. «Писателя этого я, конечно, читал, но мне хотелось бы написать о Борисе Зайцеве», – решительно сказал я Гранжару. Он посмотрел на меня с удивлением: «Зачем? Нашли, кого выбрать». Меня это покоробило. Я про себя подумал, что профессоров много, а писателей уровня Бориса Зайцева раз-два и обчелся. Однако у меня был веский для Гранжара аргумент: «Борис Зайцев, – напомнил я, – автор замечательной книги «Жизнь Тургенева», и – редкий случай в эмиграции – она была переиздана в 1949 году». «Да, – согласился Гранжар, – я даже с ним один раз встретился. Ну, раз вы хотите… только я вам не советую».
Он дал мне понять, что лучше не заниматься писателем-эмигрантом, что это будет плохо для карьеры начинающего слависта. Но карьеристом я не был, таким и остался по сей день. Дальнейшее показало, насколько трудно было идти против течения. Я сделал свой выбор, не понимая до конца, какими будут последствия. В Париже, куда я приехал с юга, из Ниццы, в 1963 году, общение с «белыми» эмигрантами не поощрялось…
Судя по дарственной надписи на его книге «В пути» (издательство «Возрождение», Париж, 1951), я впервые встретился с Зайцевым в Париже 28 сентября 1967 года. Помню, как сейчас, свой первый визит к нему на авеню де Шале дом 5. Этот «проспект» на самом деле представлял собой тихую аллею с утопавшими в зелени особняками и воротами по обе стороны – оазис в фешенебельном XVI округе. Совсем рядом была и улица Оффенбаха, где столько лет жил (и здесь же умер) Иван Алексеевич Бунин, его друг еще по России, с которым он, единственным из эмигрантских писателей, был на ты. Уютно посидели мы в его кабинете – спальне на втором этаже».
Взаимное удивление
Что же произошло? Почему Ренэ Герра, в то время еще совсем юный выпускник Сорбонны, обратил столь пристальное внимание на старого русского писателя-эмигранта, которым тогда не только в СССР, но и во Франции уже никто не интересовался?
«Меня, – объясняет он, – молодого француза, он поразил своим благородным обликом, аристократизмом, интеллигентностью, учтивостью, сердечным расположением, теплым общением. Он и не скрывал своей радости: впервые за сорок пять лет его жизни во Франции молодой французский славист наконец-то решился написать о его творчестве. Сегодня такой выбор никого бы не удивил, но тогда сама эта идея казалась провокационной, даже безумной. Посвятить диссертацию совершенно забытому писателю? Да не просто забытому, а какому-то второстепенному, чуть ли и не третьестепенному? Писателю, которого почти полвека не печатали на родине, который фактически исключен, вычеркнут из русской литературы XX века?!»
Не менее чем Зайцев Герра, сам молодой французский славист тоже поразил русского писателя. «Сейчас ко мне ходит французский студент, пишущий работу обо мне (будет защищать в Сорбонне, в здешнем университете), – так он по-русски говорит, как мы с Вами. И без всякого акцента. Точно в Калуге родился», – писал Зайцев о встречах с Ренэ Герра Лихоносову.
«На днях Союз писателей и журналистов устраивал в Консерватории Русский вечер Солженицына… Был мой бородач Ренэ… Тот французский стажер, который несколько месяцев прожил в Москве (готовит докторскую диссертацию обо мне)… Милейший малый, говорящий по-русски и вообще больше русский, чем француз (был случай, что я сделал маленькую ошибку в русском языке – он поправил меня», – так отозвался он о Герра в другом письме к сотруднице Пушкинского дома Л.Н.Назаровой.
Такое взаимное удивление не было случайным. Дело в том, что в те времена в среде французской интеллигенции в Париже преобладали представители левых взглядов, которые с симпатией относились к СССР и к проводимому в этой стране, невиданному в истории, как они считали, социальному эксперименту. А многие литераторы и художники вообще были членами Французской компартии. А потому все они с крайней неприязнью относились к русским эмигрантам, которых, как и в СССР, считали «белогвардейцами», а их творчество устарелым, реакционным и никому больше не нужным. Поэтому, когда Герра, проникшись симпатией к Зайцеву, заинтересовался его творчеством, то сам тоже был подвергнут у себя на родине такому же остракизму.
«Его, – с горечью писал Герра о том, что произошло после того, как он объявил в Сорбонне о намерении написать о Зайцеве диссертацию, – вычеркнули из русской литературы, а меня из французской славистики. Я стал изгоем. Я и не подозревал тогда, сколь презрительно и брезгливо относятся эти слависты, почти сплошь или коммунисты или левые «попутчики», к Белой эмиграции и к писателям-эмигрантам, сколь их ненавидят, сознательно или подсознательно считая их отщепенцами и предателями. Еще бы: ведь они не «поняли» и не приняли «великую октябрьскую»!..
Однако это всеобщее отторжение нисколько не повлияло на отважного Герра и не изменило его намерения изучать творчество Зайцева и других русских писателей-эмигрантов.
Мы были «содружниками»
«Мы были, – вспоминает Герра, – «содружниками» (не смею назвать Бориса Константиновича свои другом) пять лет, до самой его кончины, но за все эти годы я ни разу не видел у него ни одного французского слависта, даже и русского происхождения, – таких, как скажем, Н. А. Струве, В. К. Лосская, И. Сокологорская, Д. М. Шаховской или кто-то еще. Как же они проглядели русского классика, живущего просто под боком? Не понимали, что он классик? Нет, я лучшего мнения о литературных познаниях этих «товарищей». Прекрасно все понимали, но карьера была дороже, чем «гамбургский счет» в литературе. Общение с патриархом русской литературы в изгнании, непреклонным противником советской власти, могло (и это сущая правда) повредить их карьере. Ведь тогда они лишились бы поездок в Союз, разных грантов и стипендий, доступа в советские архивы и, наверно, еще многого другого. Где уж тут думать о подлинной литературе, о долге перед изгнанниками!»
«Уместно напомнить, – и сегодня не скрывает своего негодования Герра, – и о таком, позорном для Франции, случае. Когда в 1971 году Брежнев нанес официальный визит в Париж, префектура полиции, не смея ослушаться приказа Кремля, обязала девяностолетнего писателя дважды в день самолично отмечаться в участке. Видимо, эти «отметки» должны были гарантировать, что Зайцев не метнет в Брежнева гранату… Чего же тогда требовать от славистов-конформистов? Чтобы добывать визы в СССР, полагалось дружить с его литературоведами в штатском, которых, в свою
очередь, охотно приглашали выступать перед студентами Сорбонны. Но этой чести ни разу не удостоились Зайцев, Газданов, Адамович, Вейдле, Одоевцева, Терапиано, Варшавский, Анненков, Шаршун… А ведь по масштабу личности, уровню таланта, широте мышления любой из них не чета тем, которые витийствовали с трибун Сорбонны…»
Личная драма
«Для меня, – признается Ренэ Герра, – встреча и дружба с Зайцевым – великое счастье и большая удача, но одновременно это оказалось и моей личной драмой. Ведь в марте 1969-го меня, французского стажера-аспиранта филфака МГУ, выслали из советского рая. На 14 лет я стал невъездным в СССР. Тем самым получил «волчий билет» не только в Советском Союзе, но и во Франции, точнее в Парижском университете».
В своих воспоминаниях Герра подробно рассказывает, как он подвергался преследованиям во время стажировки в СССР, поскольку его связи с русскими эмигрантами во Франции считались подозрительными. Он поехал в Переделкино, чтобы передать Корнею Чуковскому книгу от Зайцева и записал с ним большое интервью… «Достал магнитофон размером в целый чемодан, с большими катушками. Добрые люди одолжили. Конечно, это было безумие с моей стороны и чревато последствиями. Но беседу я записал, по времени часа на два. Я, конечно, подготовился к этой встрече. Вопросы – ответы. В начале записи Корней Иванович приветствовал своего старшего собрата по перу. Я наивно заранее радовался, что смогу привезти Борису Константиновичу его живой голос…