Очень страшно!
Запись от 12 сентября: «Без четверти девять, скоро прилетят немцы. О, как ужасно, боже мой, как ужасно. Я не могу даже на четвертый день бомбардировок отделаться от сосущего, физического чувства страха. Сердце как резиновое, его тянет книзу, ноги дрожат, и руки леденеют. Очень страшно, и вдобавок какое это унизительное ощущение – этот физический страх… Нет, нет – как же это? Бросать в безоружных, беззащитных людей разрывное железо, да чтоб оно еще перед этим свистело – так, что каждый бы думал: «Это мне» – и умирал заранее. Умер – а она пролетела, но через минуту будет опять – и опять свистит, и опять человек умирает, и снова переводит дыхание – воскресает, чтоб умирать вновь и вновь. Доколе же? Хорошо – убейте, но не пугайте меня, не смейте меня пугать этим проклятым свистом, не издевайтесь надо мной. Убивайте тихо! Убивайте сразу, а не понемножку несколько раз на дню… О-о, боже мой!»
24 сентября: «Зашла к Ахматовой, она живет у дворника (убитого артснарядом на ул. Желябова) в подвале, в темном-темном уголке прихожей, вонючем таком, совершенно достоевщицком, на досках, находящих друг на друга, – матрасишко, на краю – закутанная в платки, с ввалившимися глазами – Анна Ахматова, муза Плача, гордость русской поэзии – неповторимый, большой сияющий Поэт. Она почти голодает, больная, испуганная. А товарищ Шумилов сидит в Смольном в бронированном удобном бомбоубежище и занимается тем, что даже сейчас, в трагический такой момент, не дает людям вымолвить живого, нужного, как хлеб, слова…»
«Назад, в Ленинград!»
Знаменательны и свидетельства Берггольц о поездке в Москву, куда ее, истощенную и измученную, друзья отправили в марте 1942 года. Она провела в столице меньше двух месяцев, и вернулась назад в осажденный город. В Москве, по ее словам, – после «высокогорного, разреженного, очень чистого воздуха» ленинградской «библейски грозной» зимы дышать было нечем. «Здесь не говорят правды о Ленинграде…» «…Ни у кого не было даже приближенного представления о том, что переживает город… Не знали, что мы голодаем, что люди умирают от голода…» «…Заговор молчания вокруг Ленинграда». «…Здесь я ничего не делаю и не хочу делать, – ложь удушающая все же!» «Смерть бушует в городе… Трупы лежат штабелями… «По официальным данным умерло около двух миллионов…» «А для слова – правдивого слова о Ленинграде – еще, видимо, не пришло время… Придет ли оно вообще?…»
Ненависть и раздражение
«Итак, немцы заняли Киев. Сейчас они там организуют какое-нибудь вонючее правительство. Боже мой, Боже мой! Я не знаю, чего во мне больше – ненависти к немцам или раздражения, бешеного, щемящего, смешанного с дикой жалостью, – к нашему правительству. Этак обосраться! Почти вся Украина у немцев – наша сталь, наш уголь, наши люди, люди, люди!.. А может быть, именно люди-то и подвели? Может быть, люди только и делали, что соблюдали видимость? Мы все последние годы занимались больше всего тем, что соблюдали видимость. Может быть, мы так позорно воюем не только потому, что у нас не хватает техники (но почему, почему, черт возьми, не хватает, должно было хватать, мы жертвовали во имя ее всем!), не только потому, что душит неорганизованность, везде мертвечина… кадры помета 37–38 годов, но и потому, что люди задолго до войны устали, перестали верить, узнали, что им не за что бороться».
Восемнадцатого город обстреливал немец из дальнобойных орудий, было много жертв и разрушений в центре города, невдалеке от нашего дома. Об этом молчат, об этом не пишут, об этом («образно») даже мне не разрешили сказать в стихах. Зачем мы лжем даже перед гибелью? О Ленинграде вообще пишут и вещают только системой фраз – «на подступах идут бои» и т. п. Девятнадцатого в 15.40 была самая сильная за это время бомбежка города. Я была в ТАССе, а в соседний дом ляпнулась крупная бомба. Стекла в нашей комнате вылетели, густые зелено-желтые клубы дыма повалили в дыру. Я не очень испугалась – во-первых, сидя в этой комнате, была убеждена, что в меня не попадет, а во-вторых, не успела испугаться, она ляпнулась очень неожиданно. Самое ужасное в страхе и, очевидно, в смерти – ее ожидание».
«О подлецы, подлецы!»
Запись от 2 июля 1942 года: «Тихо падают осколки… И всё падают, и всё умирают люди. На улицах наших нет, конечно, такого средневекового падежа, как зимой, но почти каждый день видишь все же лежащего где-нибудь у стеночки обессилевшего или умирающего человека. Вот как вчера на Невском, на ступеньках у Госбанка лежала в луже собственной мочи женщина, а потом ее волочили под руки двое милиционеров, а ноги ее, согнутые в коленях, мокрые и вонючие, тащились за ней по асфальту.
23/Ш-42 «Теперь запрещено слово «дистрофия» – смерть происходит от других причин, но не от голода! О, подлецы, подлецы! Из города вывозят в принудительном порядке людей, люди в дороге мрут… Смерть бушует в городе. Он уже начинает пахнуть как труп. Начнется весна – боже, там ведь чума будет. Даже экскаваторы не справляются с рытьем могил. Трупы лежат штабелями, в конце Мойки целые переулки и улицы из штабелей трупов. Между этими штабелями ездят грузовики с трупами же, ездят прямо по свалившимся сверху мертвецам, и кости их хрустят под колесами грузовиков.
В то же время Жданов присылает телеграмму с требованием – прекратить посылку индивидуальных подарков организациями в Ленинград. Это, мол, вызывает «нехорошие политические последствия»…
2/VII-42 Ленинград
«…А дети – дети в булочных… О, эта пара – мать и девочка лет з, с коричневым, неподвижным личиком обезьянки, с огромными, прозрачными голубыми глазами, застывшими, без всякого движения, с осуждением, со старческим презрением глядящие мимо всех. Обтянутое ее личико было немного приподнято и повернуто вбок, и нечеловеческая, грязная, коричневая лапка застыла в просительном жесте – пальчишки пригнуты к ладони, и ручка вытянута так перед неподвижно страдальческим личиком… Это, видимо, мать придала ей такую позу, и девочка сидела так – часами… Это такое осуждение людям, их культуре, их жизни, такой приговор всем нам – безжалостнее которого не может быть. Все – ложь, – есть только эта девочка с застывшей в условной позе мольбы истощенной лапкой перед неподвижным своим, окаменевшим от всего людского страдания лицом и глазами».
Блокада прорвана!
В ночь на 18 января 1943 года пришла весть о прорыве Ленинградской блокады. Сообщить об этом первой по радио доверили Ольге Берггольц. Но в дневнике в этот день она записала: «…мы знаем, что этот прорыв еще не решает окончательно нашу судьбу… немцы-то еще на улице Стачек».
24 января. Из письма сестре: «У нас всё клубилось в Радиокомитете, мы все рыдали и целовались, целовались и рыдали – правда!»
В этот же день в продажу поступила книга Берггольц «Ленинградская поэма». И ее ленинградцы «…покупали за хлеб, от 200 до 300 грамм за книгу. Выше этой цены для меня нет и не будет», – признается она в своих записях.
Страшная система
Но даже о том, что она увидела уже после войны, писать было нельзя. Вот ее заметки о посещении в 1949 году колхоза в Старом Рахлине. «Первый день моих наблюдений принес только лишнее доказательство к тому же, все к тому же; полное нежелание государства считаться с человеком, полное подчинение, раскатывание его собой, создание для этого цепной, огромной, страшной системы.
Весенний сев, т[аким] о[бразом], превращается в отбывание тягчайшей, почти каторжной повинности; государство нажимает на сроки и площадь, а пахать нечем: нет лошадей (14 штук на колхоз в 240 дворов) и два, в общем, трактора… И вот бабы вручную, мотыгами и заступами, поднимают землю под пшеницу, не говоря уже об огородах. Запчастей к тракторам нет. Рабочих мужских рук – почти нет. В этом селе – 400 убитых мужчин, до войны было 450. Нет ни одного не осиротевшего двора – где сын, где муж и отец. Живут чуть не впроголодь.
Вот все в этом селе – победители, это и есть народ-победитель. Как говорится, что он с этого имеет? Ну, хорошо, послевоенные трудности, пиррова победа (по крайней мере для этого села) – но перспективы? Меня поразило какое-то, явно ощущаемое для меня, угнетенно-покорное состояние людей и чуть ли не примирение с состоянием бесперспективности».
Иконка матери
Иконка – «Ангел Благое Молчание», которую ей подарила мать, и которую Ольга Берггольц всю жизнь с собой носила, сохранилась в семье. Про эту иконку она написала стихотворение, которое называется “Отрывок”:
Достигшей немого отчаянья,
давно не молящейся богу,
иконку «Благое Молчание»
мне мать подарила в дорогу.
И ангел Благого Молчания
ревниво меня охранял.
Он дважды меня не нечаянно
с пути повернул. Он знал…
Он знал, никакими созвучьями
увиденного не передать.
Молчание душу измучит мне,
и лжи заржавеет печать…
Скончалась Ольга Федоровна Берггольц, муза блокадного Ленинграда, ставшая за годы войны поистине народным поэтом, в ноябре 1975 года. Она просила, чтобы ее похоронили «со своими», на Пискаревском кладбище, где погребены сотни тысяч жертв блокады и, где на памятнике начертаны ее слова: «Никто не забыт и ничто не забыто». Но тогдашний секретарь Ленинградского обкома, всесильный Романов ей отказал. Похороны прошли 18 ноября на Литераторских мостках Волковского кладбища. А памятник на могиле блокадной музы появился лишь в 2005 году. После смерти её архив был конфискован властями и помещен в спецхран. Выдержки из «запретных» дневников Ольги Берггольц были напечатаны лишь в 2ою году, а полностью дневник опубликовали совсем недавно.
С горячей страстью патриота
Судьба Валентина Пикуля была необыкновенной и даже какой-то загадочной. Человек даже без школьного аттестата внезапно стал самым популярным писателем в СССР. Да еще в таком сложном литературном жанре, как исторический роман. Его увлекательные произведения, которые автор, обладавший невероятной трудоспособностью, выпускал один за другим, издавались миллионными тиражами, ими зачитывалась буквально вся страна. Потом так же внезапно его вдруг забыли. Сегодня о творчестве выдающегося исторического романиста снова заговорили.