Литературные воспоминания — страница 107 из 146

В последний раз я видел Писемского на московских пушкинских праздниках 1880 года. На одном заседании этого замечательного как по характеру, так и по сложности своей юбилейного торжества, Писемский довольно вяло прочел свою речь о поэте, которого обожал как великого реалиста, открывшего в душе и нравственных сторонах русского человека еще не подозреваемые сокровища чувства и своеобычного ума. Речь его не имела успеха, будучи лишена блестящей аргументации, какая требуется от публичного слова, но ее выслушали с уважением к лицу и авторитету оратора. Затем Писемский уже не принимал участия в пиршествах и собраниях, сопровождавших открытие памятника Пушкину [469]. Я еще посетил его на даче, около Петровского парка, где он поселился. Он имел усталый вид, мало вдавался в беседу и только с видимым удовольствием показывал мне красивые рисунки, которые присоединил к его роману «Масоны» издатель журнала «Огонек», где роман печатался. Впрочем, он избегал разговора о самом произведении, как будто опасаясь, что обширное его заглавие вызовет вопросы, каких автор не имел в виду при сочинении. Конечно, это было ошибочное предположение, так как все задачи романа намечены были в нем самом; но оно еще раз свидетельствует о того рода пугливости, которая стала его уделом за последнее время. Мы расстались, выражая надежду свидания по лету будущего года. Не прошло и шести месяцев, как журналы принесли весть о его кончине, последовавшей 21 января 1881 года.

Писемский представляет из себя лицо, во многих отношениях трогательное. Следуя примеру чистосердечия и откровенности, который он дал нам всей своей жизнью, мы позволяли себе упоминать о его болезнях и слабостях, но, может быть, биографическое разоблачение это еще укрепит сочувствие читателя к этому замечательному человеку. Не в виде принижения или оскорбления нашего автора, а скорее в виде посмертного венка на его могилу, скажем, что Писемский принадлежал многообразной, но цельной и единой по выражению русской толпе и являлся в литературе нашей ее представителем. Это своего рода гласный из народа, схожий со своими избирателями как по уму, таланту, так и по нравственному содержанию. Можно указывать. его недостатки, не соглашаться с его убеждениями, видеть погрешности в его представлениях, но не узнать в нем выражения народного способа понимать лица и предметы, кажется, нет возможности. Самая грубость тона в его едких обличениях пороков и преступлений, выбор тем, большею частию бросающихся в глаза своим позорным содержанием, и отвращение к какого-либо рода идеализации существующего быта, к которой никогда во всю жизнь он и не прибегал, показывали в нем бывалого человека, знакомого со взглядами, чувствами и суждениями толпы. Позволительно, конечно, усматривать несовершенства в планах и в самой постройке некоторых его произведений, но непозволительно было бы не признать силы творчества, проявляющейся в них на каждом шагу. Особенность его большого таланта заключалась, по нашему мнению, в том, что он ясно носил на себе печать непосредственности и вдохновения, отличающих народное мышление. Не ломая головы, не собирая предварительных заметок и документов, Писемский прямо, без подготовки, порождал любопытные, забавные и всегда выразительные типы, которые теперь и гуляют по лицу нашей земли, открывая ей собственную ее физиономию. Такими типами изобилуют все его сочинения без исключения, даже и самые слабые. В лице Писемского читающая народная масса нашла себе летописца, а с такими представителями ее необходимо считаться не в одной политической, но и в литературной сфере. К тому же Писемский носил почетное звание это весьма достойным образом, потому что соединял в себе качества, редко встречаемые вместе. Это был замечательный художник и в то же время простой человек в благороднейшем смысле этого слова!

Сколько симпатий, неудержимого влечения к человеку, добрых чувств и мыслей пробуждает один этот эпитет: «простой человек», когда он прилагается к деятелю, имевшему общественное значение. Писемский заслужил его вполне. В наш век составления огромных состояний, как и огромных репутаций, он оставался равнодушным к подстрекательствам честолюбия и тщеславия. Он, наоборот, мысленно участвовал в энтузиазме общественного мнения, когда оно присуждало награды и апофеозы истинной заслуге и достоинству, не думая вовсе о своих правах на такое же отличие. Мы уже сказали, что всякое подобие зависти было чуждо душе его, как равно и всякое усилие обратить на себя внимание публики, выступив кандидатом на ее исключительное благоволение. Свою ношу таланта, изобретательности, наблюдения он нес чрезвычайно скромно в течение своей жизни, не имея и в помысле выдавать ее за вместилище необычайных открытий и довольствуясь той оценкой ее, которую получал вседневно и обыкновенным путем хладнокровной трезвой критики. Облик его перейдет. совершенно ясным и определенным к потомству и не помрачится никакими последующими разъяснениями и разоблачениями, потому что все разъяснения и разоблачения он испытал и перенес уже при жизни лица, которое его носило. Несмотря на обычную ему резкость выражения в мыслях и образах, Писемский был еще добродушнейшим человеком своего времени. Особенно выделялось одно его качество. Он считал великим бедствием на земле несправедливость, оказанную человеку, и притом бедствием столько же для потерпевшего от нее, сколько и для того, кто в ней провинился. Мы могли бы привести несколько примеров, когда наговоры какого-либо дружеского кружка на намеченную им жертву, как часто бывает с ними, погружали его в недоумение, почти в ужас и заставляли его морально страдать, отыскивая их причины и поводы… Если болезни, слабости, падения Писемского приравнивали его к толпе, то, с другой стороны, он разделял с нею и ее гнев и негодование на людскую несправедливость, ее презрение и отвращение к торжеству нравственного безобразия на свете и ее любовь к единственному оружию, находящемуся в ее распоряжении, — насмешке, карикатуре, памфлету. Мы находим, что простой человек такого рода заслуживает стоять рядом с теми героическими фигурами, какие по справедливости воздвигло наше общество, в своем умственном пантеоне, памяти людей, которыми оно гордится и заслугу которых высоко ценит.


Баден-Баден, 1882.

ДВЕ ЗИМЫ В ПРОВИНЦИИ И ДЕРЕВНЕС генваря 1849 по август 1851 года

1849 год. По приезде из Парижа в октябре 1848 года [470] состояние Петербурга представляется необычайным: страх правительства перед революцией, террор внутри, предводимый самим страхом, преследование печати, усиление полиции, подозрительность, репрессивные меры без нужды и без границ, оставление только что возникшего крестьянского вопроса в стороне [471], борьба между обскурантизмом и просвещением и ожидание войны [472]. Салтыков уже сидит в крепости за свою повесть [473], пересмотр журналистики и писателей. На сцену выступает Бутурлин с ненавистью к слову, мысли и свободе, проповедью безграничного послушания, молчания, дисциплины [474]. Необычайные теории воспитания закладывают первые камни для тяжелого извращения умов, характеров и натур.

Я спешу с братом Федором в деревню, куда призывает меня страшно расстроенное положение дел и предполагаемый раздел имения с братом Александром, главным виновником этого положения благодаря картежной своей игре. Катерина Ивановна, поднявшая этот вопрос, должна сама явиться в Чирьково. Я рад убежать из Петербурга.

Новый год 1849 в деревне с Катериною Ивановною, Стрекаловым, братьями. Раздел. Страшные морозы. Набор только что кончился. Брат Федор уезжает после того. Иван вскоре за ним из Чирькова с Катериной Ивановной, которой предоставлено управление имением и которая уже возненавидела нашего дельного Адама. Александр остается в Чирькове до переезда в Скрябине, где будет строить дом [475]. Я уезжаю в Симбирск до весны. Адель Б., Лидия К., Татаринов. Терроризация достигла и провинции. Города и веси сами указывают, кого хватать из так называемых либералов; доносы развиваются до сумасшествия; общее подозрение всех к каждому и каждого ко всем. Анекдот о Михаиле Лонгинове, приезжавшем для закупки хлеба на военное ведомство, принятом за жандарма и подавшем повод вопросами обо мне подозревать, что и я в числе намеченных жертв. Между тем у лихоимцев, казнокрадов и наиболее грубых помещиков развивается патриотизм — ненависть к французам и Европе: «Мы их шапками закидаем!» — и родомонтада (фанфаронство, хвастовство), скрывающая плохо радость, что все досадные вопросы о крепостничестве и проч. теперь похоронены. Отсюда и энтузиастическое настроение относительно правительства. Возникает царство грабежа и благонамеренности в размерах еще не бывалых. Я получаю эстафету из Москвы. Тучков А. А. приглашает меня приехать в Москву для крайне нужного дела. Это дело — устройство состояния Огарева, за которое взялись Грановский, Кетчер и другие [476]. К числу этого устройства принадлежало и то, чтобы одну дочь Тучкова выдать в законный брак… Выбор пал на меня. Я отказался. Подвернулся Сатин: его женили. Все это происходило при крайнем негодовании Грановского. Летом объезжаю заволжских помещиков, Григория Толстого, Ермолова и других, и посылаю первые «Провинциальные письма» в «Современник», где в первом нумере 1849 года напечатано было и мое «Обозрение литературы» [477].

По зиме 1849 года приезжает в Симбирск новый губернатор, князь Черкасский; старый — Булдаков, известный по истории с Полторацким, был величественный распутник, обжора, тонкий человек, которого особенно боялись купцы: он на прогулках забирал у них вещи и остался должен после смерти всем — мясникам, магазинщикам, доктору, аптекам и проч.

В виде продолжения к летним прогулкам следует сказать о двухдневном плавании из Богородска до Симбирска в рыбачьей лодке в большом обществе с Толстым, Ермоловым, Чернявским, Постниковым и прочими. Характеристический анекдот у Ермолова, еще в деревне: какой-то Бахметев простодушно рассказывает, как были взяты из Москвы и увезены в крепость Корш (Евгений) и Грановский. Все это оказалось вздором, но важно, что слухи эти нарочно распускались как ука